Долгий путь на Баргузин
Шрифт:
Мужик довольно свирепого вида, с бородой, что росла, казалось, от самых глаз, скрипуче поднялся с табуретки и, махнув остальным рукой, потопал к выходу, за ним остальные. Ушел, сославшись на дела, и дежурный.
Они одновременно вскочили и через миг так сжали друг друга в объятьях, что кости затрещали. Прижавшись к щеке Михеева, Сибирцев ощутил слабый запах одеколона. Вот же чертов Михеев! Гусар недорезанный!
— Володька, — срывающимся голосом смог, наконец, сказать Сибирцев, — что ж ты, вражья душа, молчал? Хоть бы слово… Убить тебя мало.
Михеев, обеими ладонями слегка отстранив
— Стареем потихоньку, — он снова слегка усмехнулся.
— Ну, ты-то как яблочко… Пусти, ну тебя к черту. Совсем, понимаешь, расстроил…
Михеев захохотал.
— Ну, Мишель! Расстроил, видите ли, его, сукина сына! Да я нарочно попросил ничего тебе не сообщать, думал, обрадую. А он — расстроился!
— Ты давно здесь? — Сибирцев, рассыпая табак, смог наконец скрутить цигарку, жадно закурил, поперхнулся, отплевываясь табачной крошкой.
— Как тебе сказать? В Чите недавно. Работаю в губкоме. Продразверстка и все такое прочее. Не соскучишься. Но чувствую, что это вроде как передышка. А ты? Хотя чего я спрашиваю? — засмеялся он. — О тебе я уже в курсе. Но, честное слово, Мишель, узнал, лишь, когда встал вопрос о баргузннской операции. Ребята наши сказали. Я и уговорил их поручить это дело мне. Будешь теперь у меня под крылышком. Не боишься?
— Нет, все-таки ты вражья душа.
— Но почему?
— Потому что.
— Что-то неясно говорите, господин бывший прапорщик.
— А тебя что, в чине повысили, что ли?
— Какое повысили! Еле ноги унес. Ты уходил, если мне не изменяет память, в январе прошлого года…
— Изменяет. По воде шел. Апрель это был.
— Ну, значит, в апреле. А я недавно, в октябре. Последние месяцы — да ты должен помнить — совсем туго приходилось. Но кое-что все-таки сделали. Их высокое благородие Григорий Михайлович Семенов дорого бы дал, — Михеев легко хохотнул, — за те бумаженции. По слухам, правда, не проверенным, половину своей контрразведки в расход пустил. Бушевал. А япошки наши — это надо было видеть — улыбались так, что шире невозможно: уши мешали, а сами готовы себе харакири сделать. Крепко мы их прижали. Они-то уж и Приморье, и Забайкалье, и все вокруг поделили, и авансы нашему атаману выдали, а мы им — фигу. Обернутую в их собственные расписки. Ничего? Вот так. Ну ладно, при случае расскажу, это все прошлое. Что сейчас вспоминать. Давай-ка, Мишель, двинем ко мне, приведешь себя в порядок, побреешься…
Сибирцев машинально провел ладонью по подбородку: скрипит.
— А дело?
— Потом и делом займемся. Или, может, в баньку? Время есть, попаришься. Ты там, в вагоне, случаем никакого зверя не подцепил? Смотри, дорога дальняя, сыпняк свалит, считай, так и зароем, без отпевания.
— Ну-ну, не пугай. И не подлизывайся. Все равно не прощу. Поехали. Ты вот моего Алешку на всякий случай в баню отправь. Мы-то с тобой, брат, двужильные, а ему чего рисковать? У него еще все впереди.
7
Тронулись в путь, едва свечерело. По Селенге вилась легкая поземка,
Сибирцев поначалу с сомнением отнесся к этому звероватому мужику. Но Михеев сказал, что Жилин — кремень. Прошел огни и воды, был в колчаковской контрразведке, допрашивал его не кто иной, как сам штабс-капитан Черепанов, кокаинист и лютый садист, чудом выжил и после, видал Михеев, не раз показал себя в деле.
Ехали, вслушиваясь в монотонный дробот копыт по стекленеющей дороге, скрип полозьев, шумное фырканье лошадей. За полночь, удалившись от реки, выбрались на тракт, и лошади побежали бойчей. Порой от недалеких лесистых сопок доносилась заунывная волчья тоска, тогда лошади беспокоились, дергали постромки. Жилин успокаивал их сердито-неразборчивым окриком.
Все было, по сути, готово еще утром, так что день ушел на отдых, баню, разговоры да отработку всяческих мелочей и случайностей, которые могли приключиться в дороге. Это Михеев настоял, чтоб выехали в ночь. Сейчас, убеждал он, пора самых рождественских морозов, никого палкой на улицу не выгонишь. И бандитам, если они не идиоты, а они наверняка не идиоты, и в голову не придет выходить из своего логова на большую дорогу, ловить проезжих. Народ в уездах пуганый. Днем еще куда ни шло — от села до села доберутся. Но ночью… Дураков и сумасшедших нет.
Однако ехали без лишнего шума, гуськом тянулись, друг за другом, согревая под теплыми полушубками на груди верные свои кольты и маузеры. От греха, чем черт не шутит.
Сибирцев смотрел на убегающую из-под полозьев дорогу. Далеко позади, в распадке между сопок, низко над горизонтом стояла яркая, неизвестная ему звезда. Переливалась, искрилась. И был свет ее мерцающим и печальным, напоминающим что-то забытое, может быть, чужие звезды Маньчжурии, а может, еще более давнее, довоенное, студенческое. Ту единственную, с отчаянными цыганскими глазами и нежную, словно полевой вьюнок повилика. Как теперь далеко все это… Лучше не думать, не помнить.
Закряхтел переворачиваясь с боку на бок, Михеев, плотнее привалился к спине Сибирцева.
— Так что было после Яши? — негромко спросил Сибирцев.
Яшу Сивачева взяли неожиданно. Где-то был промах. И Михеев и Сибирцев знали твердо: одно сказанное слово — и крышка всем. Несчетные дни и ночи жили как на вулкане, готовые к аресту, пыткам, жестокой смерти. Сибирцеву была хорошо известна семеновская контрразведка: бывшие сыщики и жандармы, озлобленные авантюристы, развратники, изощренные насильники- грязные отбросы развалившейся царской охранки, не моргнув глазом отсылавшие людей на виселицу ради любой денежной или иной награды. Мертвый мог бы заговорить в их руках. А Яша молчал. Потом Сибирцев присутствовал при его расстреле. Он должен был присутствовать: у него не было другого выхода.