Долгое-долгое детство
Шрифт:
– И не забыли...
– И я показал на его орден.
– Этот? Нет, этот я раньше получил, за Ржев...
– А за последнее дело что дали?
– Не дали. Может, и дали что, да я не получил. Меня в тыл отправили.
– И не хлопотал потом?
– Как это? Ходить, просить: я, дескать, когда обязанности свои исполнял, пальцы отморозил; нет ли мне за это какой-нибудь награды?
– Другие же просят.
– А я - не другие. На мою долю самая большая награда пришлась жизнь. А что Скворцов получил? Двадцать лет ему было. А Шиханов? Девятнадцать лет. Каюсь, хотел как-то раз похлопотать, но этих двоих стыдно стало. И сейчас вижу, как большое львиное тело Скворцова скрюченное лежит.
– Выходит, что мы, кто жив остался, перед павшими в таком долгу, что и не расплатиться.
– Так и есть, браток... Всю жизнь долг отдавать придется. Отдавать живым, значит, друг другу.
И этого человека я совсем недавно жалел про себя. Как же принизил его своей жалостью! Он же из крылатого рода! Не цыпленок, а знатной породы птица!
Почему Насип так твердо, без капли сомнения, верил в удачу своих рук, я понял только сейчас. Ему от своих рук ни корысти никакой, ни славы, ни наград, ни богатства не нужно. Всю жизнь он этими своими руками старался кому-то хоть малое добро сделать, радость доставить, надеялся в труде, в играх, в промыслах удачу принести. И однажды, потеряв пальцы, он доказал всем живительность своих рук. Теперь уж он в их волшебной силе никогда не засомневается. Потому что рука служанка души. Что душа повелит - то она исполнит. У таких же, как Насип, - в особенности.
Насип зубами вытянул пробку из бутылки. Оставшуюся водку поровну разлил по стаканам.
– В каждом смертном все время Приличие и Вожделение борются, степенно сказал хозяин.
– Мы же только по две выпили, лишь спор их подогрели. Давай по третьей отправим - Вожделению навредим, Приличию подсобим.
Мы чокнулись и, нанеся Вожделению крепкий урон, подбодрили Приличие.
– Вот так, браток, - хлопнув ладонью о ладонь, сказал Насип. Что именно "вот так", не пояснил.
И я не спросил. Впрочем, и так все было ясно. В каждом человеке есть главный стержень, его духовному миру опора. И, по-моему, самая крепкая, самая надежная опора, самый твердый, никаким бедам-невзгодам не поддающийся стержень - это вера в чудо. Той верой живет Насип, и что бы он ни говорил, его право, его правда.
Ямлиха-енге то и дело к столу подходила, чай подновляла, яствами, что на столе были, потчевала. У нее и походка совсем другая стала. И вкось не уходит и на месте не притоптывает, прямо ступает, не спеша плывет. Потому что никто на нее не рычит, страху не нагоняет.
– Наверное, не слышали еще, - сказала Ямлиха-енге, - Круглый Талип на смертную перину лег. Неужели в такую красивую пору отойдет? Зашли бы к нему, попрощались, к добру зачтется, человек-то не какой-нибудь, святая душа.
– Когда лег-то?
– Дней семь - десять примерно. Схватился, говорят, рукой за сердце и рухнул.
Эта весть протрезвила меня. В ту зиму, когда Сами-гуллу самосудом убили, с головы круглая шапчонка скатилась, красная кровь Талипа на белый снег пролилась. После того он свою гладкую голову уже не так прятал. А потом уже по каждому поводу шапку стал снимать, блестящий купол свой на свет выставлять. Якобы сказал ему кто-то: "Лысина признак учености, печать ума". А ученость и ум, коли они есть, какой резон скрывать? Качества непостыдные. А самокатное колесо, которое он мне подарил? Как подняло оно тогда мой авторитет перед всеми нашими мальчишками! Все свое достояние готовы были отдать, только бы пустить это самое колесо вниз по улице. Но они его бесплатно катали. Я не то что владелец коньков Шайхаттар, за наживой не гнался, благодарность пожинал.
Что в одном "спасибо" столько силы, что оно от тысячи бед избавит, я тогда, кажется, понимал лучше.
Есть такая поучительная история. Давным-давно, в незапамятные времена, заблудился в безводной
Благодарности цену древние знали. А сколько ее на меня из-за Талипова самокатного колеса излилось!
Сообщила Ямлиха-енге эту невеселую новость и вот такие пробудила воспоминания.
Насип почему-то пустую бутылку снова пробкой заткнул. Вздохнул:
– А ведь в калашный-то праздник он закваску положил. Мне, дураку, и хватило. Дескать, всех мальчишек калачами накормлю... Особой закваски человек был, Талип-агай, - сказал он, будто сам с собой говорил.
Вот так вдруг иные заботы, иная печаль захватили нас. Мы пошли попрощаться с Круглым Талипом. По пути к гнусавому Валетдину заглянули. Войну он в Берлине закончил, с орденом Славы на груди вернулся. Но геройских подвигов его, о которых он рассказывал, и на десять орденов хватило бы, еще и лишку осталось. Насчет того, чтобы преувеличить, Валетдин и Талипу не уступит. С ним, решили мы, и с отходящим общий язык скорее найдем. И не ошиблись.
"И ОТ СМЕРТИ ЕСТЬ ЛЕКАРСТВО"
Сбылись-таки слова Талипа. Тогда еще, когда мы со Старшей Матерью приносили ему козьи шкуры, он сказал: "Дай срок, я еще так разбогатею да разжирею..." Срок настал. Разжиреть не разжирел Талип, но разжился. Сыновья его, кто жив остался, с фронта вернулись, малыши подросли. Одни трактор оседлали, другие за руль машины уселись. А третьи взяли кнут длинный и пошли стадо пасти. И сами свою жизнь справно сладили, и к отцу с помощью да с почтением. Под железной крышей с высоким крыльцом поставил себе Талип пятистенок. Ставни зеленым, крышу красным выкрасил Талип, но, как другие, на улицу забор не городил, низкую решетку только навел. "У меня все на виду, что во мне, то и на мне. А что на дворе, то и на миру пусть будет", - сказал он, когда изгородь ставил. Скота, птицы, живности разной умножилось, одежды всякой справил. Лысина его шляпой обзавелась, да такой, что век не видела фетровой. Только вот благоверная его недолго в этом изобилии пожила две зимы назад сошла в могилу. А теперь, -говорят, и сам с жизнью прощается - жена-старуха к себе позвала.
Встретила нас сноха, жена какого-то из сыновей Талипа. В гостевой половине на железной кровати с блестящей спинкой, утонув в перине, лежал умирающий. Такая жара на улице, дунь - и воздух пламенем займется, а он навалил на себя толстое стеганое одеяло. Плохи, видать, дела. Человека сначала вот так могильный холод забирает. Из-под одеяла только гладкий затылок торчит, лицом он к окну отвернулся.
Сноха положила на три стула три плоские подушки, подвинула к нам. Только когда мы уселись, сказала:
– Отец, о здоровье твоем справиться пришли, и городские гости есть...
Ни звука, только шевельнулся чуть-чуть.
– Мочи нет, так молчи, Талип-агай, - сказал Валет-дин.
– А мы посидим, на тебя посмотрим, как твое львиное сердце бьется, послушаем.
Простонал коротко. Значит, жив еще лев. С трудом повернул голову, открыл один глаз, но ни слова не молвил. Насип нагнулся и положил свою круглую лапу ему на лоб - удачливая рука больному в исцеление. Но Талип отклонил голову. Нам только и осталось, что сидеть и молчать. Наши голоса до слуха отбывающей в рай души уже не доходили.