Долгое-долгое детство
Шрифт:
'Азан - призыв на молитву
Я, как замечтаюсь, все не свете забываю - такая уж привычка. Вот и сейчас... Вдруг кто-то ткнул меня в печенку. Я вздрогнул. Рядом стоит Ибрай и ухмыляется.
– Слышал, что Хамитьян про тебя говорит?
– и сладко посочувствовал: - Ай-ай-ай!
– Нет, не слышал, - сразу встревожился я.
– Да все твердит: Пупок да Пупок.
Я вспыхнул. Хамитьян своей длинной, как огурец, головой покачал:
– Не говорил я, биллахи, не говорил. Ибрай уже Хамитьяну нашептывает:
– Видишь, губы у него шевелятся? Это он тихонько, чтобы ты не слышал,
Я, чуть не со слезами в голосе, говорю:
– Хлебом, солнцем клянусь - не говорил! Хамитьян ведь сирота, а сироту в курбан-байрам обижать грех.
– Хе, ему-то на курбан-байрам наплевать... Вон в кадыке у него булькает. Это он Пупка про себя повторяет.
Кадык у Хамитьяна и вправду булькает и перекатывается. Нет, это неспроста. Вполне станется, что меня потихоньку обзывает. Ишь, тихоня... В этой вислоухой огуречной голове всякие, наверное, подлые мысли роятся. Ком злости подкатил к горлу. Перехватило дыхание. На кончике языка Хамитьяново прозвище висит и жжется. Оно как росинка на листочке травы, вот-вот упадет. Не удержал, упало:
– Ты кадык-то свой утихомирь, Огуречная Голова!
– А ты моего кадыка не касайся. Ты лучше свой пуп знай.
Вот уж такого-то я никак не ожидал.
– Смотри, чтоб я твою огуречную голову не обстругал!
– Ткну в пуп - брюхо лопнет.
– Не стращай, Огуречная Голова!
– Ох, напугал! Пуп-пок!
– Огурец! Огурец!
– Пупок! Пупок! Пупок!
Тут мальчишки, медленно стянувшись в круг, обступили нас.
– Давай! Давай! Ваша сила, мой запал!
– принялся науськивать Ибрай.
Нас уже можно было и не стравливать. Кулаки сжаты, зубы стиснуты.
Я первым налетел на Хамитьяна. Он отпрыгнул и со словами "Не жди спуска, твоя бражка - моя закуска!" пнул меня в живот. Я зажался и согнулся. Но тут же, собрав дыхание, врезал вражине по носу. Брызнула кровь. При виде крови я растерялся. Хамитьян же совсем разъярился.
– Кровь за кровь!
– сказал он, хватая ворот моей рубахи. Я рванулся, и в кулаке Хамитьяна остался огромный синий лоскут. Теперь уже у меня белый свет в глазах померк. Мы то сцепимся, то расцепимся, друг дружку кулаками молотим. Я ни боли не чувствую, ни злости. Только жар и задор битвы. Мальчишки, словно колья вколоченные, стоят и не шелохнутся.
Один Ибрай бегает, жару подсыпает.
– Держись, не поддавайся!
– подсобляет он кому-то из нас.
– Ваша сила - мой язык!
Голос его издалека, будто из-за леса, доносится. В этот миг кулак Хамитьяна и въехал мне в глаз. Вот тогда, в восемь лет, я и испробовал впервые, как это "искры из глаз сыплются". (Потом-то жизнь не скупо огоньку подсыпала.) Истинная правда, сначала искры брызнули, а потом перед глазами черные круги покатились. Но я выстоял, тут же очнулся и вцепился в вислое Хамитьяново ухо. Он вырываться не стал, напротив, качнулся ко мне и, собрав всю злость, огуречной своей головой двинул меня в скулу.
Сколько бой дальше шел, не помню. Но, кажется, дубасили мы друг друга еще порядком. Я выдохся раньше. Хамитьян и годами был постарше, и телом покрепче. Почуяв, что я обессилел, он сгреб руками мои штаны в поясе, крутанул меня и ударил
Через сорок четыре года случай, подобный этому, повторился еще раз. Некто, кто и на дух меня не принимает, стал горстями бросать в меня грязь. Меня самого, мою любовь, мое дело унижал, на сердце наступил, из души кровь брызнула. Тогда тоже крепким тыном окружили нас люди. Но и хулитель мой не был добрым по природе мальчиком, которого я сам ухитрился из себя вывести, и смотрела на это не беспечная ребятня, дружки по играм - взрослые люди, с которыми одному делу служили, горести и радости делили, жизнь вместе правили... Думал: не заступятся ли? Нет, промолчали. А ведь они вроде бы уважали меня, кто-то даже любил, кажется. Испугались? Или подумали: "Нам-то частенько попадает, пусть же и он разок отведает". Может, они и правы по-своему, а?
...До этого мальчишки меня не притесняли, зазря не трепали. Старшие защищали, под крыло свое брали. Что же сейчас случилось? Почему никто не стащит оседлавшего меня Хамитьяна?
Вдруг эти колья с глазами с места тронулись, понеслись, вокруг меня побежали. И не только они, вся земля, все небо кружится. И как твердая ось кружащегося мира стоит моя Старшая Мать.
Бег замедлился, небо и земля на свое место вернулись, встали. Теперь я уже сам, покачиваясь, то ли лечу, то ли плыву куда-то. Что-то теплое, мягкое чувствую под щекой. И тут жг узнаю - это рука Старшей Матери, будто ладонь сама ее имя шепнула.
И потом, всю мою жизнь, тепло и сила этих рук будут оберегать и защищать меня. Самым верным, самым надежным убежищем будут эти руки неразумной моей голове. И, вероятно, в свой последний вздох мало что я вспомню, с немногим из того, что дорого мне, успею попрощаться, но только знаю: руки уже давно ушедшей Старшей Матери вспомню, с теплом их попрощаюсь. Иначе и быть не может.
Тишина, и то ли лечу, то ли плыву я в этой странной тишине. Хорошо и покойно моей голове на ладони Старшей Матери. Солнечные лучи будто дергают меня за ресницы, раскрывают глаза. Сначала я вижу высокое синее небо, потом горестное лицо Старшей Матери. Она несет меня на руках. Наверное, домой...
Меня уложили на половине, которая выходит на улицу - на гостевой половине. В другое время нам сюда и носа не сунуть. Зайти - чуть не за праздник почитается. А сейчас я в переднем углу на мягкой перине, словно вельможа какой, раскинулся... Только не очень-то раскинешься. При каждом вздохе под лопаткой боль прямо огнем прожигает. Прокашляться даже не могу, сразу изо рта спекшаяся кровь кусочками вылетает. Возле меня большое полотенце с красной каймой положили кровь эту вытирать. Никто, меня жалеючи, Хамитьяна проклинаючи, не ныл, не причитал. Один раз зашел отец. Он долго и пристально смотрел на меня, потом вздохнул: