Долгота дней
Шрифт:
— То есть ты умер, но при этом Крещатик, Жадан и волынка на углу Прорезной и Крещатика… И ты стоишь живой?
— Нет, интересно, а какой же еще? — закаркала Ворона, усевшись на ветку черемухи прямо над головой Лизаветы. — Конечно, живой! И ты живой, и Жадан, и кондитер, изюма с орехами ему в печень, пусть будет сладким тысячу лет. И это не кончится уже никогда.
Правда, при этом ты не помнишь, как добирался в Киев, и очень неясно, что было до этого, и, главное, зачем. Вообще последние недели перед смертью останутся в памяти очень условно. Подробностей — никаких. Все в сизо-красном тумане. Будто дымкой подернуто. Но вообще ты помнишь, что в Украину собирался, что близкие тебя
— Страшно умирать! — заметила Лиза.
— Очень страшно, — птица склонила голову набок, — но зато, если ты попал в Киев, во Львов или, скажем, в Станислав именно после смерти, то куда б ни пошел, везде встретит тебя Украина. Понимаешь? Куда ни пойдешь, а тут она! — Ворона внезапно всхлипнула, каркнула печально и протяжно, заплакала крупными прозрачными слезами. — Но только после смерти!
— Не плачь, Марина Аркадьевна! — укоризненно покачала головой Лиза. — Пьяные это слезы.
— Так если б трезвые, разве бы я каркала тут перед тобой? — Ворона тяжело взмахнула крыльями, обернулась нетрезвым романо-германским филологом, пожала плечами, сделала еще пару затяжек и яростно затушила сигарету. — Ну вот, а я осталась жива. Живой попала в Киев, поэтому и Киев был мне не Киев, и встретилась с мудаками. Так что, детка, это вопрос сложный, кому повезло, мне или им. Скорее всего — никому. Просто у каждого своя судьба.
— Ты сказала, что у Анны и Зины все хорошо, — спросила Лиза, рассматривая конфету, — и работа, и надежда, и одежда?
— Все чудесно! Официантками работают в «Макдональдсе» и о другой карьере даже не помышляют.
— Ну как же может быть одновременно, чтобы и погибли, и все так чудесно?
— Дура, что ли? — Аркадьевна вздохнула и тяжело поднялась с лавки. — В жизни только так и бывает. Кто-то мертвый бургеры киевлянам делает. А кто-то, как мы здесь все, вроде живой, но больше не человек.
— А кто тогда?
— Инструмент шантажа, статистическая погрешность.
* * *
Матрешки России? Сколько их? Бессчетно. С первого взгляда кажется — мужик мужиком. Заглянешь поглубже, а сквозь него гражданин начальник просвечивает. Присмотришься вдумчивее, а там зэка с тремя ходками за плечами. Охнуть не успеешь, а зэка обернется солдатом, страшно уставшим от войн за последние пару столетий. И только потом заметишь, что в солдате, как в сундуке, мальчик деревенский спит, память потерявший. Его прабабку в сороковом из Украины на Урал угнали, а он знать об этом ничего не знает. И уж в этом мальчике, под ребрами с левой стороны, разглядишь сиреневый сон. Дятел стучит, иволга плачет, соловей «тьох-тьох» говорит, месяц над озером накренился. И в нем, как в желтой лодочке, едет синий котик. Серебряные усы лапкой приглаживает да на звезды посмеивается.
Сотни лет каждое Божье утро прорастают на похмельном лице России эти души, у которых нет за душой ничего, кроме горечи, пустоты и похмелья. И родины, в сущности, нет. У них ее отобрали вечность тому назад при отправке на очередную войну. Взамен выдали удостоверение. В нем черным по белому: «Сей витязь в отпуске навек. Ничей не гражданин, но частный человек». И подпись — «Маршал имярек».
Но они вернулись. Они всегда возвращаются с этих войн. Из-под земли выходят, из госпиталей, из тюрем, из проходных дворов. В дырявых ватниках, с проржавевшим оружием являются в родные пенаты. Отмахиваясь от вопросов, не видя ничего, ложатся спать. Проснувшись, не помнят своих смертей в череде военных пурпурных дорог. А потому в неясной злобе и тоске спрашивают поутру:
— Что такое, мать ее? Где я? Что делать, и кто виноват? — и тут же приходит, как озарение: — Украина! Украина — сейчас это и что делать, и кто виноват, и что такое, мать ее! Украина — это все то, что болит в тебе незатухающей болью. Как жизнь, как собственная душа, которую ты оставил в Екатеринбурге, Петропавловске-Камчатском, Санкт-Петербурге, Нижнем Новгороде или в Москве, уходя на первую свою войну. Украина, как прощение грехов, обещание быстрой смерти и вечной жизни.
Ты мог всю свою жизнь просрать. Всю ее изгадить. Завалить хлебало собственной совести. Удушить ее портвейном, самогоном и Первым федеральным каналом. А потом вдруг проснуться серым уральским утром и так ясно-ясно увидеть в окне раздолбанной пятиэтажки серый выстуженный пустырь своей судьбы.
Хмурая жена, страшная, как конь блед, варит пельмени, вяло пошевеливая крупом. Ужасные упыри, в которых превратились ее дети, смотрят одновременно и уныло, и угрожающе. Будто решили, что высосут твою кровь дотла, но пока не чувствуют достаточно сил для семейного застолья. Боятся, не одолеют. Уж очень ты крут, Ваня.
По Первому, как специально, опять показывают Киев, который нужно спасти. И ты снова понимаешь — вот это и есть самое главное! Тебя спасти уже нельзя. Это также ясно, как «Отче наш». Да и хрен, в сущности, с тобой. Но Украину спасти-то, оказывается, можно! И ты себе говоришь — вот оно! Нашелся утерянный смысл.
И, главное, ты слышал, друзья говорили, вербовка ведется своими людьми. Полковник в запасе Грибов из Совета ветеранов записывает людей, имеющих опыт. Вы с этим Грибовым по горячим точкам всласть походили. Так что ты его знаешь, он тебя тоже. А дальше все просто. По приезду обеспечивают харч, обмундирование, включают в коллектив, опять же — денежное содержание. Нет, денег ты не заработаешь. Да срать ты хотел на деньги. Срать, мать их, на эти деньги, мать их! Их у тебя никогда не было и уже не будет, ты это очень ясно понимаешь.
Ты же Иван Иванович, мать твою, Иванов! Ты же русский мужик-сибиряк. Ты же нефть добывать можешь голыми копытами прямо из-под мерзлого наста. И пить ее вместо опохмелки по утрам. Ты же кулаками, а в особенности головой, из Уральских гор звезды выбивал первой величины, особенно в годы первой молодости. Хрен ли их было не выбить светлой твоей головушкой.
И ты берешь брата Федьку и едешь вместе с ним. А Федьке вообще по барабану, куда ехать. У него работы нет, жена ушла, а он ей еще и алименты должен платить, которые, конечно, не платит. На границе оказывается, что это проблема. Алиментщиков вроде как не пускают, потому как вы переходите границу совершенно официально. Но потом оказывается, что ничего сложного. У них вообще приказ. Им ссы в глаза — синхронно наденут поверх фуражек кокошники и скажут хором: спасибо, Родина-мать, низкий тебе поклон. Они два года тут ничего не замечают. Ни артобстрелов украинских городов со стороны Родины-матери. Ни тяжелой военной техники, постоянно идущей через границу. Они больше не пограничники, не офицеры — стрелочники, хрен ли.
И вот вы прибываете в Z. Селитесь в одно из общежитий студгородка. Здесь живут и боевики, и местные жители, дома которых разрушены в ходе военных действий. Их тысяч десять, не меньше. Общежития громадные, по четырнадцать этажей. Раньше здесь проживали студенты из разных стран мира, а теперь матрешки вроде вас с Федей, донские казаки и народ, обездоленный русско-гибридной войной.
Вы с корешем удивляетесь чистоте Z. Он все время повторяет: «А че, не хреново хохлы тут жили! Ты смотри, если тут под нами так чисто, то как же тут было без нас?».