Долина Виш-Тон-Виш
Шрифт:
— Меня пугает этот твой дикий и несчастный взгляд. Ты приболел чем-то во время похода в горы?
— Уж не думаешь ли ты, что человек моего возраста и силы неспособен перенести утомление нескольких часов караула в лесу? Тело в порядке, да тяжело на душе.
— И ты не хочешь сказать, в чем причина этой муки? Ты же знаешь, Марк, что в этом доме — нет, я уверена, что можно Добавить, — в этой долине, — нет никого, кто не желал бы тебе счастья.
— Ты так добра, говоря это, милая Марта, но у тебя никогда не было сестры!
— Это правда, у меня никого нет,
— У тебя нет матери! Ты никогда не знала, что значит почитать родителей.
— А разве твоя мать и не моя? — отвечал такой глубоко опечаленный и все же такой нежный голос, который заставил молодого человека на миг внимательно взглянуть на свою собеседницу, прежде чем он снова заговорил.
— Правда, правда, — торопливо сказал он. — Ты должна любить и любишь ту, что пестовала твое детство и вырастила тебя заботливо и ласково, пока ты не стала такой красивой и счастливой девушкой.
Глаза Марты заблистали ярче, а цветущие щеки зарделись сильнее, когда Марк неумышленно произнес эту простую похвалу ее внешности. Но поскольку она с женской чувствительностью скрыла волнение от его взгляда, перемена осталась незамеченной, и он продолжал:
— Ты же видишь, что моя мать ежечасно изнемогает под бременем своей скорби из-за нашей малютки Руфи, и кто скажет, каков может быть исход скорби, которая длится так долго?
— Это правда, что была причина сильно бояться за нее. Но с недавних пор надежда возобладала над тревогой. Ты поступаешь нехорошо, нет, я не уверена, что ты не поступаешь дурно, позволяя себе роптать на Провидение из-за того, что твоя мать предается своей скорби больше, чем обычно, не дождавшись возвращения той, которая так тесно связана с ней и которую мы потеряли.
— Дело не в этом, милая, дело не в этом!
— Раз ты отказываешься сказать, что именно причиняет тебе эту боль, я могу только выразить сожаление.
— Послушай, и я скажу. Ты знаешь, что ныне прошло уже много лет с тех пор, как дикие могауки, наррагансеты, пикоды или вампаноа напали на наше поселение и свершили свою месть. Мы были тогда детьми, Марта, и я по-детски рассуждал о том беспощадном пожарище. Наша малышка Руфь была, как ты сама, цветущим ребенком лет семи-восьми, и я не знаю, какое безумие овладело мною, но я всегда продолжал думать о своей сестре как о невинном ребенке в том возрасте, в каком она была тогда.
— Ты же знаешь, что время не стоит на месте, и потому тем больше у нас оснований быть трудолюбивыми, чтобы улучшать…
— Этому учит наш долг. Говорю тебе, Марта, что ночью, когда на меня нисходят сны, как это иногда случается, я вижу, как наша Руфь бродит по лесу, словно резвящееся и смеющееся дитя, какой мы ее знали, и, даже когда я просыпаюсь, я вижу в воображении сестру у себя на коленях, как она привыкла сидеть, слушая те досужие сказки, что согревали наше детство.
— Но мы родились в один год и месяц; ты и обо мне тоже думаешь, Марк, как о девочке того же детского возраста?
— О тебе? Это
— И что же изменило этот милый образ нашей Руфи? — спросила его собеседница, наполовину прикрыв свое лицо, дабы скрыть еще более яркий румянец удовольствия, порожденного только что услышанными словами. — Я часто думаю о ней так же, как ты, да и теперь не вижу, почему мы не можем по-прежнему представлять ее себе, если она еще жива, такой, какой мы хотели бы ее видеть.
— Это невозможно. Иллюзия исчезла, и вместо нее до меня дошла ужасная правда. Здесь Уиттал Ринг, которого мы потеряли мальчиком. Ты видишь, он вернулся мужчиной и дикарем! Нет, нет, моя сестра больше не дитя, какой я любил представлять ее себе, а взрослая женщина.
— Ты плохо думаешь о ней, хотя о других, гораздо менее одаренных от природы, ты думаешь слишком снисходительно, потому что помнишь, Марк, что она всегда была внешне более миловидной, чем любая из тех, кого мы знали.
— Я этого не знаю… Я этого не говорю… Я этого не думаю. Но что бы тяготы и жизнь на открытом воздухе ни сделали с ней, все равно Руфь Хиткоут слишком хороша для индейского вигвама. О! Это ужасно — думать, что она рабыня, прислужница, жена дикаря!
Марта отшатнулась, и целая минута прошла в молчании. Было очевидно, что вызывающая отвращение мысль впервые мелькнула в ее голове, и все естественные чувства удовлетворенной девичьей гордости отступили перед искренним и чистым сочувствием женского сердца.
— Этого не может быть, — пробормотала она наконец, — этого не может быть никогда! Должна же наша Руфь помнить уроки, полученные в детстве. Она знает, что родилась от христианских родителей! С уважаемым именем! С большими надеждами! Со славными обещаниями!
— Ты же видишь на примере Уиттала, который по возрасту старше, как мало те уроки могут противостоять коварству дикарей.
— Но Уиттал обойден природой; он всегда был ниже остальных людей по разуму.
— И все же до какой степени индейского хитроумия он уже дошел!
— Но, Марк, — робко возразила собеседница, словно позволила себе выдвинуть этот аргумент, чувствуя всю его силу, лишь щадя измученные чувства брата, — мы одних лет; то, что произошло со мной, могло с таким же успехом стать судьбой нашей Руфи.
— Ты думаешь, что, не будучи замужем, как ты, или предпочитая в твои годы оставаться свободной, моя сестра могла избежать горькой участи стать женой наррагансета или, что не менее ужасно, рабой его прихотей?
— Разумеется, я верю в первое.