Доллары за убийство Долли [Сборник]
Шрифт:
Его легкая ирония, на минуту вернувшаяся к нему в момент ареста, исчезла бесследно. Правосудие представлялось ему теперь машиной несравненно более сложной, чем он думал сперва. Рядом с полицией, рядом с судьями и присяжными стояла загадочная и грозная масса — народ.
Конечно, голос народа должен замолкнуть у дверей суда; конечно, судьи должны руководствоваться только своим знанием фактов и изучением закона. Но существует ли человек, достаточно сильный, достаточно справедливый и независимый, чтобы совершенно не считаться с непреклонной волей толпы?.. Для настоящего преступника приговор народа почти так же страшен, как и приговор судей. Что ни говори, наказания изменяются вместе с изменениями общественного мнения. Преступление, наказуемое теперь несколькими
После первого краткого допроса Кош был заключен в отдельную маленькую камеру.
Из-за дверей к нему доносились голоса полицейских, и время от времени один из них заглядывал в камеру через потайное окошечко.
Около полудня его спросили, не голоден ли он? Он отвечал: «Да». Но горло его было сжато, и от одной мысли о еде его мутило. Когда ему подали карту блюд соседнего ресторана, то, чтобы не показать своего волнения, он выбрал наугад несколько блюд. Ему принесли уже нарезанное мясо и овощи в толстых и тяжелых маленьких тарелках. От долгого употребления эмаль на них местами потрескалась, и жирная вода, забравшись в щели, образовала там какие-то серые пятна. Он гопробовал есть, но не мог проглотить ни куска, а только с жадностью выпил всю бутылку вина и весь графин воды, после чего начал ходить взад и вперед по камере, охваченный внезапным желанием движения, свободы, воздуха. Наручники немного сдавили ему пальцы, но в общем он не мог пожаловаться на грубое обращение. Он всегда считал полицейских гораздо более несговорчивыми и грубыми и собирался уже заранее громко заявить свои права невинного человека на то, чтобы с ним обращались как с невиновным, пока суд не вынес приговор. Но в особенности он считал, что и он будет держать себя совершенно иначе.
Когда он в течение последних дней думал о своем поведении после ареста, то воображал, что сохранит всю свою бодрость и веселость, но нескольких часов, проведенных в тюрьме, было достаточно, чтобы изменить его взгляд. Мало-помалу он начинал отдавать себе отчет в исключительной важности своего поступка и, не придя еще в соприкосновение с правосудием, начинал страшиться всего окружающего. Но все же все эти рассуждения приводили его к утешительному выводу:
— Когда мне все это надоест, я сам прекращу комедию, и дело с концом.
К вечеру мысли его приняли более печальный оборот.
Ничто так не наводит на воспоминание о доме, об уютной теплой комнате, где тихо потрескивает камин, о всей прелести домашнего очага, как предательский холод, закрадывающийся вечером в темную камеру, в которой глухо замирает уличный шум.
Полицейские, собравшись вокруг стола, зажгли скверную лампу, и запах керосина присоединился к запаху кокса и мокрого сукна, с утра мучившему Коша. Но все же он, приподнявшись на цыпочки, жадно смотрел из тайного окошка на всех этих мирных людей, расположившихся вокруг стола в усталых позах, а в особенности на лампу с разбитым стеклом, покрытым коричневыми пятнышками, но все же дававшую немного света, которого ему так не хватало в камере. Около шести часов дверь отворилась. Он подумал, что его будут допрашивать, но один из полицейских надел на него наручники и повел в участок. Там он очутился в обществе двух оборванцев, какого-то бледного мазурика, который посмеивался, держа папироску в зубах, и двух женщин, напоминавших ему ту, которую он встретил ночью на бульваре Ланн. Тюремный надзиратель пересчитал всех арестантов, потом их всех одного за другим посадили в карету с одиночными отделениями, ожидавшую у дверей. Кош вышел последним и услышал, как один из полицейских говорил надзирателю, указывая на него:
— Следи хорошенько за этим!
Ему нужно было сделать всего один шаг, чтобы перейти тротуар, но все же он отвернул голову, чтобы не встретить взглядов уличных зевак.
Так как руки у него были связаны, то ему помогли войти в карету. Его поместили
На этот раз начался великий искус. Он обещал быть очень тяжелым, но зато какая для него будет радость провести судей и полицию, уличить их в ошибках и пристрастии и получить от них, так чтоб они сами того не подозревали, эти единственные в истории интервью, которые сразу поставят его во главе самых блестящих журналистов.
Он говорил все это скорее для того, чтобы придать себе бодрости, чем из убеждения, сохраняя все же надежду, что после одной ночи полного покоя к нему вернутся его обычные веселость и ясность мысли.
На другой и на третий день он не видел никого, кроме надзирателей. Хотя одиночество и тяготило его, но все же первые дни он чувствовал себя лучше, чем когда блуждал по Парижу.
Весь день он проводил растянувшись на кровати; ночью спал довольно хорошо, только его беспокоил свет электрической лампочки, помещенной как раз над его головой.
Но мало-помалу его начал раздражать постоянный надзор. Насколько прежде его страшило полное одиночество, настолько теперь он жаждал его. Мысль, что за каждым его жестом, за каждым движением следят, была ему невыносима, и в нем постепенно начало подниматься сомнение — сначала слабое, но с каждым часом делавшееся все сильнее и мучительнее:
— Почему? На основании каких улик меня арестовали?
Конечно, он отчасти догадывался, что было причиной его ареста, но до сих пор никто ему ничего определенного не сказал, так что он находился в тюрьме, не зная официально причины своего ареста. А что, если он обвиняется в каком-нибудь другом преступлении? Ему приходила на ум масса рассказов о каторжниках, признанных впоследствии невиновными. Он чувствовал себя достаточно сильным, чтобы защищаться против обвинения, основание которому положил он сам, но не против улик, случайно возникших против него.
Когда ему удавалось освободиться от этого беспокойства, другие вопросы возникали в уме.
Каким образом так быстро его поймали? Какая неосторожность навела полицию на его след? Что могли найти такого, что так определенно указывало на него? Все, что было оставлено им на месте преступления: запонка, клочок оборванного конверта, — должно было укрепить подозрения, но ничто в его поведении не могло служить поводом к тому, чтобы эти подозрения были направлены на него.
Ему приходило в голову, не находился ли он с первого момента во власти неизвестных сил? Не следил ли кто-нибудь за ним в самую ночь преступления?
Он старался припомнить все лица, виденные им на улице, в ресторане, в гостинице. Ни одно не соответствовало понятию, составленному им для себя, о таинственном существе, которое в течение четырех дней следовало за ним как тень. И тут опять неизвестность приводила его в ужас.
Эта мысль, которую он сначала считал неправдоподобной, стала казаться ему возможной, потом вероятной, наконец, верной…
«Значит, — думал он, — я прожил четыре дня в сопровождении человека, который ни на минуту не покидал меня, чей властный взгляд, может быть, направлял малейшие мои движения!.. Кто знает!.. Может быть, я был уже во власти этого существа еще до моего вступления в дом убитого?.. Не он ли внушил мне мысль о комедии, разыгрываемой мною?.. Что, если я все еще нахожусь в его власти; в таком случае это он диктует мне мои поступки, мои слова…
Через стены тюрьмы он управляет моей волей, и я, человек живой, действующий и мыслящий, только жалкая тряпка под видом человека, имеющая лишь кажущуюся жизнь, кажущуюся волю?..
Так, значит, если б ему вздумалось завтра, через час заставить меня сознаться в преступлении, которое я никогда не совершал, изгладить в моей памяти все подробности этой ночи… я опять покорюсь?»
Его возбуждение росло с минуты на минуту. Он принимался нервно писать, занося малейшие факты из своей жизни, и перечитывал их, чтобы убедиться в их логической связи, убедиться в том, что в его заметках можно найти отпечаток его собственной мысли.