Доля правды
Шрифт:
— Не уверен, что это — тема нашего разговора, но самым большим и самым вредоносным идиотизмом в истории Польши является отождествление патриотизма с данной педофильской сектой. Простите за резкость, но не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что Церковь стоит не за нашими достижениями, а за нашими поражениями. За кровожадным мифом о Польше как оплоте христианства, за порнографическим вожделением мученичества, за подозрительностью к богатым…
Ах, вот где твое уязвимое место, сообразил Шацкий.
— …за ленью, суеверием, пассивным упованием на Божью помощь, наконец, за сексуальным неврозом и болью всех тех бедных пар, которые не могут себе позволить зачатие in vitro [60] и которым не будет дано радоваться потомству, потому что государство как огня боится
60
В Польше существует запрет на исследование эмбрионов. Считается, что оплодотворенная яйцеклетка — уже «зачатый ребенок», а Конституция ПР гарантирует охрану жизни каждого человека. Поэтому до сих пор нет вразумительного законодательства относительно применения «оплодотворения в пробирке».
Шацкий проникся симпатией к мужику, еще никому не удалось так точно изложить его собственные взгляды. Но он смолчал.
— Патриотизм без католицизма и антисемитизма. Да вы и в самом деле изобрели новое качество, — Шацкий в очередной раз направил разговор на интересующую его тему. Он заметил, что и хозяину она тоже близка, что он явно раскручивался, расслаблялся, было видно, что подобные разговоры не раз велись в этом доме.
— Не обижайтесь, Бога ради, но вы мыслите стереотипами, вам вдолбили, что хороший гражданин — это космополит левого толка с короткой памятью, а патриотизм — это вид зазорного хобби, которое идет в паре с народным католицизмом, ксенофобией и конечно же с антисемитизмом.
— Иными словами, вы — неверующий, любящий евреев патриот?
— Скажем так: я польский неверующий патриот и антисемит.
Шацкий недоумевающе поднял бровь. Либо этот гусь не читает газет, либо стебанутый, либо ведет с ним какую-то непонятную игру. Интуиция подсказывала: скорее, последнее. Ничего хорошего.
— Вас это удивляет? — Шиллер поудобнее уселся на диване, будто поудобнее расположился в мире своих идей. — И вы не тычете в уголовный кодекс, не предъявляете обвинений в призыве к разжиганию межнациональной розни?
Шацкий не отреагировал. Его проблемы были куда посерьезнее. К тому же он знал, Шиллер так или иначе свое скажет. Он как раз из тех.
— Видите ли, мы живем в странные времена. После Катастрофы любой, кто осмелится признаться в антисемитизме, тут же становится в один ряд с Эйхманном и салютует Гитлеру, на него смотрят как на извращенца, который спит и видит, чтобы разделять семьи на железнодорожной платформе [61] . А тем временем между некоторой сдержанностью по отношению к евреям, к их роли в истории Польши и нынешней политике, с одной стороны, и призывами к погромам и окончательному решению еврейского вопроса — с другой, есть большая разница, согласитесь.
61
Когда нацисты в Польше проводили ликвидацию гетто, евреев сгоняли в товарные вагоны и отправляли на одну из станций поблизости концентрационного лагеря. Здесь на платформе прибывших разделяли на две группы. Первую, состоящую из здоровых мужчин и юношей, направляли в концентрационный лагерь на работы. Вторую, состоящую из женщин и детей, тут же везли в газовые камеры.
— Продолжайте, это довольно интересно, — подзадорил его Шацкий, не желая впутываться в открытый спор. Тогда бы пришлось признаться, что любая попытка оценить человека по принадлежности к национальной, этнической, религиозной или какой-либо иной группе лично для него просто отвратительна. И что он уверен: каждый погром уходит корнями в подобную культурную дискуссию о «некоторой сдержанности».
— Посмотрите на Францию и Германию. Что же они, по-вашему, сразу фашисты и убийцы, коль проявляют сдержанность в отношении выходцев из Алжира или Турции? А может, они просто-напросто обеспокоены будущим своей страны, обеспокоены разрастающимися гетто, отсутствием ассимиляции, агрессией, чуждым элементом, который изнутри подрывает их культуру?
— Что-то не припомню, чтоб евреи в довоенной Польше жгли общественный транспорт, объединялись в мафии и жили за счет контрабанды наркотиков. — Шацкий мысленно обматерил себя за то, что не удержался от возражения. Дай ему выболтаться, старик, дай выболтаться.
— Вы так говорите, потому что тогда не жили…
— Факт, буду помоложе вас.
Шиллер фыркнул.
— Вы себе не представляете, как это выглядело. Даже не догадываетесь, а ведь поляк с евреем из соседнего квартала не могли понять друг друга, потому что говорили на разных языках. Еврейские кварталы вовсе не обязательно были ухоженными скансенами самобытной культуры. Грязь, нищета, проституция. Чаще всего — черная дыра на карте города. Эти люди очень хотели жить в развивающейся Польше, но не хотели для нее работать, не хотели за нее бороться. Вы слышали когда-нибудь о еврейских батальонах, сражающихся в наших национальных восстаниях? Об иудейских отрядах в легионах Пилсудского? Я — нет. Сидеть тихо и ждать, когда поляки изойдут кровью, чтоб потом занять еще пару улиц в безлюдном городе. Сдается мне, если б я жил в те времена, я бы не стал их поклонником, независимо от уважения к классикам — Тувиму и Лесьмяну [62] . Так же, как и сегодня, я не согласен с тем, чтобы за каждое действие Израиля на Ближнем Востоке, проникнутое агрессией и ксенофобией, ему тут же отпускались прегрешения, потому что, видите ли, была Катастрофа. Представляете, что будет, если немцам придет в голову отгородиться от турецких кварталов бетонной стеной?
62
Болеслав Лесьмян (1877–1937) — польский поэт еврейского происхождения.
Шацкий не представлял. Да и не хотел себе этого представлять. Так же, как не хотел рассказывать о Береке Йоселевиче [63] . Он хотел найти убийцу Эльжбеты Будниковой, лучше всего вместе с неопровержимыми доказательствами, хотел предъявить ему обвинение и выиграть дело в суде. А тем временем он сидел в этой раздражающей своим совершенством гостиной, где, кроме пошлых рогов над зеркалом, не к чему было прицепиться, слушал туманную философскую исповедь и выходил из себя. Он чувствовал, что Шиллер неоднократно распространялся на эту тему, он представлял себе гостей, сидящих за столом, видел, как хозяин разливает вино по полсотни злотых за бутылку, ощущал запахи парфюма (две сотни за тридцать миллилитров) и говяжьей вырезки (сотня за кило). Шиллер (в рубашке минимум за три сотни) играется запонкой Бог весть за сколько и вопрошает, что бы было, если бы Германия… А гости поддакивают, улыбаются с пониманием: ай да Юрек, вот уж кто умеет облечь мысли в слова, настоящий оратор!
63
Берек Йоселевич (1764–1809) — польский еврей, повстанец и участник наполеоновских войн.
— Те времена канули безвозвратно в прошлое, евреи — тоже, так что можете поблагодарить кого следует.
— Я вас умоляю, от вас-то я ожидал большего. — Шиллер, казалось, и вправду был убит репликой Шацкого. — Я антисемит, но не извращенный фашист. Будь у меня Божий дар, и я бы мог отменить Катастрофу, я бы ее отменил, не задумываясь ни на секунду, осознавая, что Польша останется со своими довоенными проблемами. Но теперь, когда это стряслось и стало печальным фактом, шрамом на теле всемирной истории, если б теперь вы меня спросили, будет ли исчезновение евреев из Польши для нее благом, я бы ответил: несомненно. Так же, как исчезновение турок из Германии стало бы сегодня благом для наших соседей.
— Естественно, польские дети наконец-то были бы в безопасности.
— Вы имеете в виду ритуальное убийство? Считаете меня идиотом? Думаете, что хоть кто-нибудь в здравом уме всерьез относится к этим бредням, к городскому преданию об ужасных событиях?
— Говорят, что в каждом предании есть доля правды, — продолжал провоцировать Шацкий.
— Именно об этом я и говорю. Достаточно одного слова критики, и я уже становлюсь фашистом, готовым с факелом в руках промаршировать через весь город и, надрывая глотку, орать, что польского ребенка похитили на мацу. Страна поверий, лживых представлений, предубеждений и истерии. Непросто здесь быть патриотом.