Доля правды
Шрифт:
— Знаете, мне не дает покоя мрачная символика происходящего, есть что-то исключительно грязное в этой кровавой игре. Здесь, в городе, известном своим полотном, которое в определенном смысле служит проявлением антисемитизма и питает его. В Свентокшиском воеводстве, где произошел самый большой погром со времен Катастрофы. Казалось бы, все это — старые шрамы, а меж тем достаточно поскрести — и что мы видим? Незажившие, гноящиеся раны.
— Символика меня мало интересует, — холодно отрезал Шацкий.
Журналист ухмыльнулся.
— Ах, как же это по-польски, вы не считаете? «Меня не интересует». Как только появляется щекотливая тема, тут же кто-нибудь да скажет: «Да зачем это
— Весьма сожалею, но мне не известно, что такое «по-польски», у меня диплом по праву, а не по антропологии. Похоже, вы меня не слушаете. Вы властны вытягивать и бередить все, что вам заблагорассудится, и я не призываю вас оставить что-либо в покое. Я вас только информирую, что как чиновника Польской Республики меня мало интересует символика, будь она даже самая грязная и самая кровавая.
— Так почему же вы тогда велели задержать пьяных молокососов, устроивших антисемитскую демонстрацию?
— Сто девяносто шесть, двести пятьдесят шесть, двести пятьдесят семь, двести шестьдесят один, двести шестьдесят два.
— Не понял?
— Это статьи уголовного кодекса, которые были применены в данном случае. Прежде всего, они касаются надругательства над местом памяти, надругательства над местом погребения и разжигания межнациональной розни. Моя работа заключается в том, чтобы привлечь к суду тех, кто нарушил статьи закона. И здесь я не руководствуюсь ни идеологией, ни символикой.
— Понял, это ваша официальная позиция. А что вы об этом думаете неофициально?
— Неофициально я ничего не думаю.
— Встречаетесь ли вы с проявлениями антисемитизма?
— Нет.
— Мешают ли вам стереотипы в проведении следствия?
— Нет.
— Знаете ли вы, что в Сандомеже родители не пускают детей в школу?
— Да.
— Не считаете ли вы, что это вызвано возвратом веры в легенду о крови?
— Нет.
— Знаете ли вы, что говорит сандомежская улица?
— Нет.
— А что пишут газеты правого толка?
— Нет.
— Не понимаю, откуда у вас такое нежелание говорить на эту тему, откуда такая паника. Вы ведь должны задаться вопросом, где источник этих событий, каков их генезис. Не знаю, читали ли вы книги Гросса? [144]
— Нет, — соврал Шацкий.
— А жаль. Он как раз описывает волну послевоенного антисемитизма, злобу соседей при виде тех, кто уцелел после Катастрофы, ненависть к ним. Мне кажется, поколение послевоенных антисемитов воспитало следующее поколение, а оно — очередное, верящее в жидобольшевизм и мировой еврейский заговор. А взамен ведь ничего не оказалось. Не было соседа-еврея, с которым вместе ходят на рыбалку, которого хорошо знают, а потому, услыхав подобные россказни, могут только пожать плечами: «Сказки все это, наш Мордехай не такой». Вот из этого-то поколения и вырос ваш преступник — носитель самых страшных польских стереотипов, невежда с забывчивой совестью, пораженный ненавистью ко всему чужому. И эта ненависть нашла здесь, на антисемитской почве, свое страшное воплощение.
144
Здесь в первую очередь речь идет о книге польского еврея Яна Томаша Гросса, ныне живущего в США, «Соседи» («Текст», 2002), где представлена история еврейского погрома (июль 1941) в деревне Едвабне на северо-востоке Польши, в котором принимали участие поляки.
Часы, висящие возле государственного герба, показывали, что Шацкому оставалось две минуты этой пытки. Он терял терпение и намеревался встать секунда в секунду, как только пройдет пятнадцать минут, предназначенных для разговора. Сколько же столь необходимой ему сегодня энергии он расходовал на то, чтобы не взорваться, чтобы не подраться с этим дебилом, для которого важно было одно: доказать, что поляки — отъявленные антисемиты! Его поразило, что до сих пор большего сочувствия, воли к пониманию и здравого рассудка в этом деле он увидел у молодого рожденного в Израиле раввина. Мачеевский был прав: здесь только крайности, здесь нет ничего нормального.
— А что, если наоборот? — спросил он журналиста.
— То есть?
— Если преступник окажется безумным ортодоксальным евреем, который вместе со своей воспитанной в духе антиполонизма шайкой приехал из Иерусалима, чтоб истребить всех католиков? Что, если в подвале его дома мы найдем мертвых детишек, бочки, полные крови, и заводик по производству мацы?
— Это… это невозможно… Это было бы ужасно. Здесь, в стране, которая должна испить до дна горькую чашу своего прошлого, которой надо постоянно напоминать о ее вине. Вы не вправе всерьез рассматривать такой сценарий.
— Моя работа заключается в том, чтобы каждый сценарий рассматривать всерьез. Скажу больше: меня нимало не волнует, окажется ли преступник польским епископом или главой мемориала Яд ва-Шем. Главное, чтоб мы его поймали.
— Неужели вам это и впрямь безразлично?
Хорошо, что время подходило к концу.
— Да.
— Мне кажется, что вы, человек образованный и мыслящий, не осознаете своих обязанностей. Следует определиться, на какой стороне баррикады вы находитесь. Наша сторона должна давать пример, учить, объяснять. Иначе душами завладеет другая, темная сторона.
— Что это еще за темная сторона? — ужаснулся Шацкий. — Неужели вы не можете просто информировать читателя о том, что происходит? Неужели здесь каждый должен заниматься какой-то пропагандой?
— Нам не все равно.
— А мне все равно. Ваши пятнадцать минут истекли.
Он любил женщин, любил то состояние, когда, встретив незнакомку, чувствовал, как дрожь пробегает по позвоночнику, как приходит в восторг от красоты лица, линий фигуры, жеста, звука голоса, улыбки или остроумного замечания. Иногда, но довольно редко, подобное ощущение, набирающее силу то ли в позвоночнике, то ли где-то внизу живота, случалось у него и при контактах с мужчинами. Раньше он его боялся, но потом понял — это восхищение. Точнее, смесь восхищения, легкой зависти и едва уловимого возбуждения. Нечто мальчишеское: «Вот когда вырасту, буду как тот дядька».
Именно в таком состоянии Роман Мышинский покинул кабинет прокурора Теодора Шацкого. Если ему, архивисту-наемнику, который раскапывает семейные секреты, упрятанные среди пожелтевших страниц, доводилось принимать нового клиента, он старался произвести на него точно такое же впечатление, какое производил Шацкий, — он старался быть точь-в-точь таким же. Деловым, но не молчуном. Профессионалом, но лишенным высокомерия. Избегающим близости с людьми, но не хамом. Теодор Шацкий был как раз таким. Гордый блюститель порядка, который многое повидал и многое знал, но не испытывал потребности распространяться об этом. Светлый, как бы промытый водой и вселяющий тревогу взгляд, узкие губы, классические черты лица. И эта молочно-белая густая шевелюра, которая придавала ему слегка демонический вид. Было в прокуроре что-то от голливудского шерифа, от Гэри Купера и Клинта Иствуда, но отражался в его облике и тип исконно польского офицера: несокрушимая уверенность в том, что он — нужный человек на нужном месте.