Дом Клодины
Шрифт:
Так и не скинув дорожного платья, стояла я замечтавшись, утомлённая, зачарованная посреди своего царства.
– Мама, где твой паук?
Серые мамины глаза, увеличенные стёклами очков, погрустнели.
– Ты вернулась из Парижа, чтобы узнать, как тут поживает паук, неблагодарная дочь?
Я повесила нос: ну какая же я неловкая в любви, стыдливая в том, что есть у меня самого святого.
– Иногда ночью, в час паука, когда мне не спалось, я думала…
– Тебе не спалось, Киска? Тебя плохо устроили?.. Паук, надо думать, в своей паутине. Пойди посмотри, уснула ли моя гусеница. Мне кажется, она скоро превратится в куколку, я подставила ей коробочку с песком. Это гусеница павлиньего глаза, раненная птицей
Прогнувшись по форме ветки, гусеница, видимо, спала. Всё вокруг: ошмётки листьев, изгрызенные цветоножки, оголённые побеги – свидетельствовало о её силе. Пухлая, толщиной с большой палец, длиной больше десяти сантиметров, она набивала свои жировые складки цвета капустного листа, подбитые бирюзовыми мохнатыми выступами – присосками. Я осторожно взяла её в руки, она раздражённо свернулась, показав более светлый животик и все свои когтистые ножки, тут же приклеившиеся к ветке, как вантузы, стоило мне положить её обратно.
– Мама, она всё сожрала!
Взгляд серых глаз за стёклами очков озадаченно переходил с деревца на гусеницу, с гусеницы на меня.
– Что же делать? Впрочем, деревце, которое она поедает, заглушает жимолость…
– Но она ведь съест и жимолость…
– Как знать… Но что я могу поделать? Не убивать же её…
И сейчас ещё я вижу наш обнесённый изгородью сад, последние тёмные ягоды на вишне, небо в перепонках длинных розовых облаков; и сейчас ещё я ощущаю мощное сопротивление гусеницы, толстую и мокрую кожистую плоть листьев гортензии и огрубевшую ладошку мамы. И ветер, захоти я его представить себе, всё ещё колеблет плотную листву ложного бамбука [28] и, расчёсанный тисом на тысячи воздушных ручейков, распевает, создавая достойное музыкальное сопровождение голосу, в тот день произнёсшему слова: «Не убивать же её», что сродни другим словам: «Нужно выходить это дитя. Нельзя ли спасти эту женщину? Не голодают ли эти люди?» – произносимым во все другие дни, вплоть до последнего.
28
Вид дерева, как и бамбук идущего на изготовление бумаги.
ЭПИТАФИИ
Кем был при жизни Астонифронк Бонскоп? Брат запрокинул голову, обвил руками колено и прищурился, чтобы различить в недоступном грубому человеческому зрению далеко забытые черты Астонифронка Бонскопа.
– Он был сельским глашатаем. А по совместительству чинил стулья. Толстый такой… и – почему бы нет?.. – малопримечательный тип. Пил и поколачивал жену.
– Почему же тогда ты написал в эпитафии «примерному отцу и супругу»?
– Потому что так положено писать, когда умирает семейный человек.
– А кто ещё умер со вчерашнего дня?
– Госпожа Эгремими Пюлисьен.
– А кем она была, госпожа Эгремиме?..
– Эгремими, с «и» на конце. Ну просто дама, всегда в чёрном. Носила нитяные перчатки…
Брат умолк, раздражённо насвистывая сквозь зубы, видимо, оттого, что представил себе, как протираются на кончиках пальцев нитяные перчатки.
Брату было тринадцать, мне семь. С чёрными волосами, подстриженными под «недовольных», [29] с бледно-голубыми глазами, он был похож на юного натурщика-итальянца. Его отличал невероятно кроткий и страшно упрямый нрав.
29
То есть почти наголо. Так были подстрижены «недовольные» – члены партии, оппозиционно настроенной по отношению к королевской власти после резни в Варфоломеевскую ночь 24 августа 1572 г.
– Кстати, будь завтра готова к десяти. Состоится служба.
– Какая служба?
– Панихида по Люгюсту Трютрюмеку.
– Отцу или сыну?
– Отцу.
– В десять не могу, буду в школе.
– Тем хуже для тебя, не увидишь службу. Оставь меня, я должен продумать текст эпитафии для госпожи Эгремими Пюлисьен.
Несмотря на эти слова, прозвучавшие как приказ, я отправилась вслед за братом на чердак.
Устроившись на козлах, он нарезал куски белого картона и склеивал из них закруглённые кверху стелы, четырёхугольные мавзолеи, увенчанные крестом. После чего заглавными разрисованными буквами тушью писал эпитафии разной длины, которые на чистейшем «могильном» языке увековечивали соболезнования живых и добродетели усопших.
Здесь покоится Астонифронк Бонскоп, скончавшийся 22 июня 1884 года в возрасте пятидесяти семи лет Он был примерным отцом и супругом. Небо ждёт его, земля скорбит по нему. Прохожий, помолись за него!
Эти несколько строк испещрили прелестное надгробие в форме римских ворот с колоннами, изображёнными с помощью акварели. Благодаря подпорке вроде той, что удерживает в равновесии мольберты, надгробие грациозно откидывалось назад.
– Немного суховато. Хотя для сельского глашатая… Ну ладно, наверстаем на госпоже Эгремими, – проговорил брат и соблаговолил поделиться со мной наброском другой эпитафии:
– О ты, идеал христианской супруги! Смерть взяла тебя в твои восемнадцать лет когда ты четырежды стала матерью! Тебя не удержали стоны твоих рыдающих детей! Твой перинатальный промысел близится к закату, твой муж безутешен. Пока так.
– Неплохо для начала. Так у неё в восемнадцать лет было четверо детей?
– Ну раз я тебе говорю.
– А что такое перинатальный промысел? Брат пожал плечами.
– Тебе не понять в твои семь лет. Пойди поставь клей на водяную баню. И подготовь мне два венка из голубого бисера для могилы близнецов Азиум, родившихся и умерших в один и тот же день.
– Ой! А они были миленькие?
– Ужасно, – отвечал брат. – Два таких белокурых, совершенно одинаковых мальчика. Я придумал для них одну новую штуку: два рулончика из картона будут обломками колонн, а сверху имитация мрамора и венки из бисера. Эх, старушка…
Брат засвистел от восхищения и продолжал работать молча. Чердак с крошечными белыми надгробиями превратился в кладбище для больших кукол. В увлечении брата не было ничего от непочтительной пародии или мрачной торжественности. Он никогда не завязывал под подбородком завязки кухонного передника, чтобы изобразить ризу, не напевал «Dies irae». [30] Он любил кладбище, как другие любят разбитые на французский лад сады, бассейны или огороды. Своим лёгким шагом он обошёл все сельские кладбища окрути в радиусе пятнадцати километров, о которых потом рассказывал мне как первооткрыватель.
30
«День гнева» (лат.) – начало одной из пяти католических заупокойных молитв.
– В Эскаме, старушка, есть шикарная вещь: один нотариус погребён в часовне, большой, как домик садовника, с застеклённой дверью, через которую видны алтарь, цветы, подушка на земле и стул, обитый тканью.
– Стул! Для кого?
– Думаю, для мертвеца, когда тот выходит по ночам.
С очень нежного возраста брат сохранил ложное и дикое, правда никому не вредящее, заблуждение относительно кончины, так необходимое юному существу, чтобы не бояться смерти и крови. В тринадцать лет он ещё не делал большого различия между мёртвыми и живыми.