Дом коммуны
Шрифт:
— Ушли куда-то, — печально улыбнулся скульптор Глеб Попович и пожалел, что из-за тесноты днями раньше вынес на свалку и свой бюст...
Но вот же что интересно: ни Попович, ни Ерема не могли объяснить даже самим себе, зачем занесли они те бюсты именно во двор Дома коммуны?
Инстинкт, что ли?..
Раздел 30. Остановка
Стол смастерили что надо. Приткнули несколько деревянных коробок одна к другой, положили на них лист фанеры — не беда, что тот испачкан донельзя — живого места нет — разноцветной краской и немного отгрызен кем-то один угол. Есть бумага из гастронома, фирменная, в какую завертывают колбасу, когда кладут ту на весы. Есть газеты. Газет — на любой вкус. Киоскеры иногда выделяют им как старым знакомым. «Из Дома коммуны? Тогда — нате!» Поверх фанеры стелется газета, и можно выкладывать на нее все, что добыли всеми правдами и неправдами они за день, и начинать ужин. Сегодня ужин особенный — праздничный: день Октябрьской революции. «Октябрьская». Не так, как раньше — широко и шикарно — отмечают
Застольем управляет Володька. Сегодня у него настроение никудышное, но он не теряет надежды побыстрее поправить его, привести в норму. Тем более, что для этого на столе все имеется. Откуда быть ему, настроению, когда опять кто-то — ну не сволочной народ, а! — прибрал к рукам тачку. Если бы первый раз было с ним такое, тогда, возможно, начальник и смилостивился бы, а поскольку это уже третья тачка, которая пропала по вине Володьки, так тот ему не простил и справедливо указал на дверь. Терпение лопнуло и у железного армянина Вартана. До этого он работал у вьетнамцев, но тогда потерял упаковку с женскими трусиками. «Может, ты их, тачки, пропиваешь, а, Володька? Не могу верить тебе. Извини». Двери — это весь базар, что вширь, что поперек: куда хочешь, туда и шагай. И он, понурив голову, вернулся домой — в Дом коммуны, где на первом этаже и у него есть уголок. Чтоб не видел Хоменок, что он теперь сюда заходит, стыдно, — Володька залезает в окно со двора. Все окна пока без стекол, только те, что смотрят на улицу Красноармейскую, принимают надлежащий вид: не весь дом пока ремонтируется, а его левое крыло. Но ремонтируется под евро: оконные рамы и двери поставили давно, а теперь там суетятся, топают и стучат рабочие. Но они не запрещают им отдыхать, а сегодня, в праздничный день, и совсем тихо: выходной, наверное, и у строителей.
С того времени, как Володька оказался на улице и облюбовал себе временно здесь жилище — а все временное, как известно, иной раз тянется весьма долго, — прошел уже почти год, он вырос в глазах этого люда и хотя является здесь не самым главным человеком, однако авторитетом пользуется: следует только Володьке попросить внимания, для чего надо лишь поднять руку, сразу делается тихо, как в прежние времена на уроке в школе. Уважают. Володька любит рассказывать разные байки, соседи его слушают, разинув рты: еще бы, человек работал на радио, его голос слышали в каждой квартире, а теперь — гляньте только! — звучит, как по заявке, тот голос перед ними. Кому так еще повезет! Свой Левитан. Тем более что Володька когда-то брал интервью у многих известных людей, а однажды удивил всех, сказав: «Что, думаете, я не найду денег? Да мне сам мэр одолжит, Васька Бубнов! Я с ним, между прочим, если знать хотите, в партшколе учился. А?» Принес тогда червонец, угостил всех, кто не болтался на вокзале и «пятачке» и был еще трезв. А когда увидел, что хорошее дело сотворил для людей, Володька едва не пустил слезу, однако собрался с духом, тряхнул в воздухе кулаком:
— Еврей заварки не жалеет!
Что это означало, он, наверное, и сам не знал, но ему захлопали в ладоши: для нас хоть сам негр пускай не жалеет той заварки, лишь бы она была. Спасибо тебе, Володька.
Поскольку он в свое время закончил университет и партийную школу, то и первое слово — ему.
— Товарищи! Все, смотрю, налили? Все. Наши прадеды опрокинули в свое время мир, свершили в России революцию. Ленину надо сказать спасибо, что заботился о простом человеке, о нас, можно сказать. Он мечтал, чтобы жили мы хорошо и зажиточно, свободно и крепко. И жили б! Так его, беднягу, самого обляпали всего с ног до головы... мало, что птицы, падлы, так еще и люди... У нас хоть памятник сберегли и площадь есть его имени. И может быть, потому, что жил Ленин...
— Он и теперь живет, — перебил Генка, к бороде которого приклеилась еще спозаранку использованная спичка и теперь трепетала от дыхания, когда он шамкал беззубым ртом. — Пусть кто тронет Ильича, то голову свернем. Говори, Володька, дальше. На тебя государство деньги тратило — отрабатывай. Не сачкуй.
Володька подождал, пока выговорится Генка, с ним он знаком давно — было дело, даже брал у него интервью, когда тот приехал на комсомольскую стройку из Чувашии и строил «Сельмаш», ему дали, кажется, всесоюзную премию Ленинского комсомола, гремел человек, а тогда продолжил:
— Согласны с Генкой? Согласны. Хвалю, что понимаете нашу политику. Жить в Доме коммуны и не понимать ее — непростительно, братцы. Позор. Если бы не этот дом, где б мы приютились? Однако в последнее время на нас делают наглый наезд местные капиталисты, разные проходимцы, прощелыги, которые нахватались народных денежек и теперь вьют себе гнезда вот здесь, где мы собрались за праздничным столом, а нас оттирают, оттирают постепенно, и может получиться так, что и совсем нас выживут. Представляете? И я предлагаю не за них выпить... Вот им! —Володька ткнул в ту сторону, где делается евроремонт, кукиш, это сделали и все остальные. —Благодарю за поддержку и понимание. Предлагаю выпить за революцию! Подняли, что у кого есть. С праздником!
Молча выпили, потом закусывали. Развязались языки, и Володька обратил внимание, что женщина, которая до этого всячески прятала от него свое лицо, поднялась с кирпичей, на которых сидела, и пошла с Генкой, держа того за руку. Инженер Петрович догадался, что это заинтересовало Володьку, шепнул тому на ухо:
— Они с Генкой спелись, он ее бережет, никого не подпускает. «Моя!» Раньше они напротив жили, в подвале ДК железнодорожников. Оттуда попросили.
Что говорил он дальше, Володька не слышал. Не доходили до него те слова, отлетали, словно горох от стенки. «Наташка? Неужели — она?» Сразу вспомнилась командировка в Друцк, гостиница, райкомовские апартаменты, где они провели не одну ночь... Поэтому, понятно теперь, и прячет лицо. Конечно же, она узнала его сразу, когда и появилась здесь, в Доме коммуны. И Володька не выдержал, подчиняясь какой-то пружине, которая толкнула его, бросился трусцой следом за ней и Генкой, споткнулся, поднялся, и бежал, бежал, бежал... А куда? Куда надо бежать? В какую сторону? Наверх или, наоборот, в подвал?.. Здесь много таких комнат, где они могут найти для себя пристанище для короткой любовной страсти. Однако какая-то все же интуиция у него была, и он вскоре оказался там, где и надо. В проеме двери остановился, и то, что увидел, заставило его отвести глаза, сжать кулаки и замолотить ими по шершавой кирпичной стене, не обращая внимания на боль... Володька плюнул и вернулся к праздничному столу. Когда он подходил, все молча повернулись к нему.
— Есть у нас еще что выпить? — спросил Володька и сел на свои кирпичи.
Ему ответили: если бы! Но Володьке, откровенно говоря, не хотелось больше ни есть, ни пить. Прилег. И когда смотрел на ночной город, то увидел в своем большом дырявом окне окно Хоменка. Оно светилось жизнью, и Володька, наверное, впервые пожалел, что нет такого окна у самого.
Рядом примостился, перед этим долго копошился, будто зашивался в теплоту и уют, афганец Ефрейтор. Как звать его по имени, Володька не знал. Похоже, был ефрейтором в армии. Больше удивляло его, что признался. Это если б имел звание — другое дело, можно и похвастаться. А тут — ефрейтор, и нате вам!..
— Спишь? — спросил, устроившись, наконец, Ефрейтор.
— Думаю.
— Думай не думай, а ночи теперь холодные: надо искать местечко потеплее.
И вскоре тот захрапел. Этого еще не хватало. Володька швырнул в него камушком: подействовало. Хотя понимал, что ненадолго. Но все же... В этой жизни, оказывается, все когда-нибудь начинается и заканчивается. Как и сама, кстати, жизнь. Эх, если б опять ее начать! Володька думал об этом, и твердо верил, что жил бы не так, хотя и не до конца знал — как. Но не так. Это точно. Купил, называется, легковую машину. Мечтать не вредно, никому не запрещено. Хоменок тогда не зря усмехнулся, посчитал, конечно же, его чудиком. Хоменок — мудрый, хороший человек. К своему окну почти не подходит. Нет, видимо, сил. Выбился. Если бы не сын, то заглянул бы, но тот же, идиот уссурийский, когда бывает на взводе, пускает в ход кулаки, то можно опять нарваться на синяк под глазом. Поносил уже раз, хватит. Зверь, а не человек. Пожил в тайге, тогда конечно... Уссурийский тигр, не иначе. Правду же говорят: с кем поведешься, от того и наберешься. Ну его, однако!..
Опять бросил камушком в Ефрейтора, тот что-то проворчал во сне и замолчал.
Володька жалеет Ефрейтора. Мог бы греть бока где-то в Лос-Анджелесе, но не оторвался от своей земли, сильное у нее притяжение, оказывается. Если верить ему, то Ефрейтор будто бы детдомовец, когда служил в Афганистане, то ему не донесли одно письмо от любимой девушки Тани, и он обиделся, не написал больше ей. Переписка прервалась, как рвется паутина на ветру. А вернувшись, узнал, что девушка уже выскочила замуж: отомстила, получается, ему. Он бросил город, уехал в деревню, работал там на ферме, и вдруг письмо от бывшей любимой — просит приехать в Боровляны, попрощаться: умирает. То была встреча со слезами на глазах, и вспоминать про нее не хочется. Приехал, а Танька лежит на кровати... одна тень от нее осталась. Рядом с ней сидит на стульчике красивая девочка. Это, говорит, твоя дочь... А я же от тебя забеременела, дескать, а когда ты не ответил, вышла замуж за нелюбимого человека, долго с ним не пожила... все время думала о тебе.... Присмотри нашу дочь... Ефрейтор будто бы обнял тогда дочь, а сам заплакал... С ней и стал жить в городе, в общежитии, а потом она вышла замуж за американца, старше, правда, тот ее намного, но зато непьющий и не курит без фильтра. Хозяйственник. Свое дело имеет в бизнесе. Повезло дочери, и вот она решила забрать отца к себе. «Подметал бы там где-нибудь, — говорил, хлюпая носом, Ефрейтор. — Хоть там, говорит дочь, и так чисто. Без меня». Он долго рассказывал о том, что дочь его до конца не знала, хоть выпивал и при ней, но держался из последних сил, а как только остался один, совсем сошел с рельсов. Если бы она знала, что он таким стал, то не передала б ему доллары на билет, а передала бы сразу билет. А она, мало того, что на билет, так еще и на костюм новый, на шляпу, на туфли и сорочку подкинула долларов. Через людей. Да и у тех разве же глаз не было, когда передавали доллары? Сунули ему в руки — и делай что хочешь. По-американски поступили. А он все это и ухайдакал. До цента. Стоило только раз угостить друзей, показать купюры. И — приехали, гудбай, Америка! Еще, чудак, и комнату в общежитии сдал, желающих занять ее нашлось много, а когда Ефрейтор вернулся и хотел опять вселиться, то ему показали от ворот поворот. Не помогло, что и в Афгане был. А чтобы сходить куда следовало бы, попробовать добиться правды, так на это нет времени. Да и совестно: одежда вся сплошь из баков с мусором, хотя, приведи ее в порядок, то можно было и шиковать — по его меркам если брать. Гуманитарку, которую повесил сушиться на проволоке в соседней комнате, кто-то своровал. Ефрейтор смирился со всем, что случилось, и только, наверное, во сне теперь видит тот Лос-Анджелес.