Дом на берегу лагуны
Шрифт:
Денег у Кинтина тогда не было, но мы были счастливы и с нетерпением ждали дня нашей свадьбы. Ждать пришлось довольно долго: Буэнавентура был против нашего брака, во всяком случае, до тех пор, пока Кинтин не «поднимется на ноги» настолько, чтобы стать независимым от отца.
В то лето у нас обоих были каникулы, мы оба заканчивали учебные заведения в Соединенных Штатах, каждый свое. Мы тогда часто спали обнаженными, поскольку из ближайших зарослей сахарного тростника доносился теплый ветер, напоенный тропическими ароматами, а кондиционеров еще не было. Мне исполнилось двадцать один, и я училась на четвертом курсе Вассар-колледжа. Кинтину было двадцать четыре, и он заканчивал Колумбийский университет. На время каникул Буэнавентура определил его в магазин, где он должен был грузить ящики со скумбрией. Кинтин работал
В городке заняться было особенно нечем. По вечерам мы ходили в кино посмотреть какой-нибудь фильм с Эвой Гарднер или Роком Хадсоном или гуляли на площади. Мы расставались рано утром у кованых железных ворот. Но около часа дня, когда все в доме спали, я босиком выходила из дома и спускалась в сад. Я сбрасывала рубашку и голышом пробиралась в кустарник патио. Там, спрятавшись среди индейского лавра и клещевины, меня ждал Кинтин.
Прошло уже более тридцати лет, а я до сих пор живо помню те дни. Мы, как безумные, занимались любовью на траве в окружении кротких домашних собак, они взирали на нас с любопытством и весело виляли хвостами, будто речь шла о какой-то игре. Мы были такие юные, почти дети!
Осенью, сразу после возвращения в Соединенные Штаты, мы виделись в Нью-Йорке каждое воскресенье. Мы встречались в отеле «Рузвельт», который тогда стал уже приходить в упадок. В коридорах темно, система освещения была древней: по потолку во всю длину коридора шла труба, а на ней крепились светильники в виде бабочек. Стены – из искусственного мрамора, а газовые светильники покрыты пылью. Отель «Рузвельт» соединялся с Центральным вокзалом подземным переходом. Это было удобно по двум причинам: зимой не надо было выходить на улицу в непогоду – я ненавидела холод, – и, кроме того, мало кто пользовался этим переходом, так что снижалась вероятность столкнуться с кем-либо из знакомых. В то время запятнать свою репутацию было самым большим грехом для девушки из хорошей семьи, и я прекрасно помню извечный страх натолкнуться на кого-нибудь из знакомых в вестибюле отеля. Переход отеля «Рузвельт» был идеальным путем к отступлению: можно было приехать и уехать незамеченными.
Как только я выходила из колледжа, я думала только об одном – как можно скорее оказаться в объятиях Кинтина. Поезд привозил меня на Центральный вокзал. Я бегом преодолевала подземный переход отеля, поднималась на лифте и устремлялась в конец коридора – в заветную комнату с кроватью, где меня ждал Кинтин. Это было все равно что оказаться в конце пути, где желание и расстояние сходились в одной точке. Моя мать и мой отец, Ребека и Буэнавентура – все уходило сквозь стены безымянной комнаты, скрывалось где-то в тумане времени. На этом предбрачном ложе, вдали от недремлющего ока родственников и знакомых, мы потеряли невинность и обрели сознание правоты. Мы погружались в неведомое сладострастие, в очистительный для обоих жар любви.
Узнав Кинтина, я словно кружилась в нескончаемом вихре, который увлекал меня в глубину моей собственной души. Я была безумно влюблена в него и думала только о встречах в саду нашего дома или в отеле Нью-Йорка. Могучее притяжение, которое я чувствовала к своему жениху, не уменьшилось ни после печального эпизода с несчастным певцом, покончившим с собой, ни даже после нескольких лет совместной жизни.
Кинтин был очень хорош собой. Он унаследовал испанскую стать Буэнавентуры: его широченные плечи, шею, как у молодого бычка, и его агатовые глаза. Единственное, что мне в нем не нравилось, – его темперамент холерика. Когда я чувствовала в нем приближение приступа гнева, то опускала голову и отводила глаза. Это был наш тайный сигнал. Кинтин много страдал в детстве от необузданного нрава своего отца, и наш договор был попыткой избежать таких же проявлений у него самого. Какое-то время это помогало: Кинтину становилось смешно, когда он видел мою пантомиму, и гнев отступал. И это нас вновь соединяло.
«Чем дольше мы живем, тем больше у нас на душе шрамов, – говорила мне Баби. – В глубине души каждый из нас ветеран войны: кто-то потерял руку, кто-то ногу или глаз, – всех побила жизнь. А раз мы не можем нарастить себе другую руку или глаз, значит, надо учиться обходиться без них».
Моя мать, Кармита Монфорт, нанесла
Мои дедушка и бабушка, донья Габриэла и дон Винсенсо Антонсанти, были выходцами с Корсики, где – если верить моему деду – нет ничего, кроме ветра, крутых скал и гор, поросших таким колючим кустарником, что его не едят даже козы. Габриэла и Винсенсо отправились в свадебное путешествие, когда им было по двадцать лет, и поселились у родственников недалеко от селения Яуко. Они полюбили эти горы, будто покрытые зеленым бархатом, где в густой чаще кофейных деревьев произрастали горьковатые зерна. Они приходились друг другу двоюродными братом и сестрой, и, для того чтобы пожениться, им требовалось высочайшее соизволение Папы Римского. Но они решили проблему по-своему, сделав из брака союз равноправных и пообещав друг другу нести за это равную ответственность. Вскоре они стали хозяевами красивых владений вблизи Яуко, где вместе жили и трудились.
Бабушка Габриэла была красавицей, но в этом заключалась для нее месть Немезиды, потому как она всегда жила в ожидании очередного ребенка. На отмелях Рио-Негро у нее было не так уж много занятий, и она проводила то окаянное время, пытаясь отвлечь деда от его любимого занятия. Винсенсо обожал плоды гуайабы с козьим сыром, и бабушка готовила ему любимое блюдо чуть не каждый день. Когда она варила гуайабу, аромат шел из окон, будто розовое облако, и дедушка слышал его, как только слезал с лошади. Он взбегал по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, сбрасывал с себя одежду и кидался в погоню за бабушкой по всему дому, пока ему не удавалось завалить ее на кровать. Кожа бабушки Габриэлы была точь-в-точь такого же цвета, как мякоть гуайабы, и, когда они занимались любовью, дедушка покусывал ее груди, что еще больше его возбуждало. В конце концов бабушка поняла, что гуайаба будила в нем любовный инстинкт, и перестала готовить ее днем. Но было уже слишком поздно. На протяжении шести лет она каждые девять месяцев рожала по ребенку. Дедушка был счастлив и гордился плодовитостью жены, усматривая в этом Божью благодать. «У меня жена так плодовита, – говорил он всем и каждому, – стоит мне раз чихнуть на нее, как она уже полна семечек, как тыква. Но мне это нравится, потому как близость к природе – одно из ее главных очарований».
Шесть лет бабушка Габриэла выполняла свои обязанности и жила со спокойной совестью. Но на седьмом году, когда Винсенсо ворвался в дом. будто голодный пес, умоляя жену сварить ему проклятую гуайабу, Габриэла не выдержала. Она предпочла рассориться с Господом Богом и терпеть любовный голод сама, но прогнала Винсенсо с брачного ложа, не желая превратиться в тыкву, полную семечек, в седьмой раз.
Победа далась нелегко; она защищала свое ложе, как бастионы крепости. Винсенсо осаждал ее каждую ночь поэмами и серенадами и часами ждал у нее под дверью, глядя кроткими, как у барана на бойне, глазами. Габриэла еще никогда не видела его таким. Но бабушка гордилась своим корсиканским характером и демонстрировала железный отпор.
– Если и дальше будет как было, колыбель станет моей могилой, – кричала она Винсенсо из-за двери, умоляя сжалиться над ней и принять пояс целомудрия как норму жизни.
Все было напрасно.
Когда Винсенсо стал настаивать и попытался вернуть себе супружеские права силой, Габриэла взялась за оружие, подобно Лукреции гор, и защищала свое целомудрие с помощью метелок, щеток и даже кухонных ножей. Когда вечером она видела дедушкину тень, тихонько подкрадывающуюся к ее кровати, то выпрямлялась и, сидя на подушках с ножом в левой руке, кричала во всю мощь своих легких: