Дом на горе
Шрифт:
— Стараемся, — сказал Вострый Глаз.
— Вот я и не пойму, — продолжал Николай Гаврилович. — Вы так увлеклись, что сами, наверное, верите, что индеец?
— Вся жизнь — это игра, — изрек Вострый Глаз, — смотря только какую выбрать. Вот вы играете в атомы. А уверены, что все из них состоит?
— Не уверен, не уверен! — захохотал Николай Гаврилович, — Физика сейчас ни в чем не уверена!
— Дело не в этом, — сказал угрюмый Витя.
— А в чем?
— Не в том, что из чего состоит. А для чего. Для какого смысла.
— Э! — протянул Николай
— И то бы неплохо, — сказал Витя.
— А ты, Фарафоныч, что скажешь? — спросил Николай Гаврилович.
Фарафоныч обвел всех медленным взглядом и изрек:
— Все вы хитрите.
— Правильно! — закричал Николай Гаврилович. — Ура!
Спор разгорелся. Угрюмый Витя убеждал Лидию Васильевну. Вострый Глаз восседал в позе истукана и холодно слушал доцента. Фарафоныч нашел общий язык с родственником из Сибири и расспрашивал о кедровых шишках. Роман пытался вставить словечко в любой разговор. Юля внимательно слушала. Приехавшие с ее мамой киношники вполголоса говорили о каких-то трансфокаторах. Важный, всеми угощаемый, по-свойски толкался среди сидящих белый пудель Бернар.
Со слюдяным треском залегла в жаровню новая порция шашлыка. Ночная мошкара слеталась на свет и совершала неистовый танец. Я выбрался из овражка, прошел несколько шагов и лег на теплую землю. Отсюда слышался только говор, красноватые тени метались над соснами. Вверху, в огромной небесной бездне, царило полное безмолвие.
Ко мне подошел Роман и упал рядом на траву.
— Ты Чайльд Гарольд, — сказал он.
— Расскажи про звезды, — попросил я.
— У каждой большой звезды есть оттенок. Не замечал? Надо присмотреться. Вон та красноватая звезда, это Арктур. Сириус голубая, Капелла белая. Но самое интересное составлять фигуры. Можно вообразить на небе любой контур, придумать любое созвездие.
— Придумай мне созвездие «Моцарт».
— Ты еще и Моцарта любишь. Тебе нет цены. А в каком виде должно быть такое созвездие?
— Ну в виде клавесина.
— Клавесина! Ты хоть раз видал клавесин?
— На картинках.
— Я могу тебе сделать созвездие «Рояль». Берем вон ту звезду, которая у самой верхушки сосны. Потом эту… Так. Прибавим еще пару. Соединим воображаемой линией. Получится рояль в проекции сверху. Ты видишь?
— Не очень.
— Надо иметь воображение, — наставительно сказал Роман. — А ты в самом деле любишь классику?
— Очень.
— У нас дома много пластинок. Папаша состоит в клубе филофонистов, а Джулька в училище бегает на концерты. У нас, брат, музыкальная семья. А тебе какая музыка нравится?
— Музыка барокко, — сказал я.
— Барокко? Ну ты даешь! Это кто там?
— Леклер, Клерамбо, Верачини, — сказал я важно.
— Потрясающе! — воскликнул Роман. — Я сразу понял, что ты гениальный человек!
А может, я и вправду талантлив? Почему бы и нет. Самое интересное, что я на самом деле пишу стихи. Только никому не показываю. Они еще не очень у меня получаются. Стихи записаны в одной тетрадке. Там же переписаны стихи любимых поэтов.
После недели жары выдался прохладный сумрачный денек. В одной из комнат дома Корнеевых прямо на пустой кровати навалена куча одежды. Я выбрал черный плащ и потрепанную шляпу. Облик у меня получился поэтический. В таком виде я углубился в лес, изготовил себе тросточку и стал расхаживать по тропинке с задумчивым видом.
Без всякого сомнения, я талантлив. Какой мальчик в четырнадцать зим прочел столько книг? Какой мальчик составил каталог целого кубически-синего магазина? Кто в мои годы столько размышляет о важных вещах? О звездах, об устройстве мира. Голубовский, например, не размышляет. Лупатов не признает классической музыки и литературы. Да и кто в интернате, а может, и целом городе сравнится со мной по силе тайных стремлений и богатству внутренней жизни?
Конечно, Роман тоже начитан. Но ведь он вырос в обеспеченной семье. Среди книг, пластинок, в атмосфере любви к искусству. Как-то он обмолвился, что у них в доме пять тысяч книг! Невиданная цифра. В нашей интернатской библиотеке всего три. Кроме того, Роман непоседлив, у него нет глубины характера. Он все хватает на лету и так же легко с этим расстается. Сегодня он может восхищаться Моцартом, а завтра говорить, что Моцарт устарел и его музыку надо подвергать современной обработке. Он даже подал мысль, что все толстые классические романы следует сокращать до размеров маленькой книжки, выбрасывая скучные места и длинные описания. Думаю, впрочем, что эта мысль не его. Уши Романа, как два чутких локатора, фиксируют все идеи, которые носятся кругом. В голове его невообразимая каша. Я же стараюсь дойти до всего своим умом.
Пока я гулял, небо прояснилось. Растаял бесцветный дым, выступила влажная голубизна. А там и желтое солнце сразу перекрасило пейзаж. В колоннах сосен затеплились свечи, в траве обнаружилось множество сверкающих украшений. Стало тепло. Пока я двигался к дому, а прошло не больше пятнадцати минут, небо совершенно расчистилось и потоки небесного тепла стали подсушивать лес.
Папоротник в ближнем к дому лесу рос необыкновенно большой. Он был древний, могучий. Одним листом такого папоротника можно накрыться с головой. Я пробовал приносить его в комнату, но сорванный лист папоротника быстро увядает и превращается в жалкую зеленую тряпку. Когда раздвигаешь стебли папоротника, нетрудно представить себя охотником, попавшим в леса каменного века.
Осталось продраться сквозь кусты можжевельника и выйти на маленькую тропинку к дому. Внезапно я застыл, пораженный знакомой картиной. Передо мной выросла белизна оштукатуренной части дома, на ней едва колыхались акварельные тени. Свежепромытая трава лужайки горела на солнце. В клумбе белели фарфоро-восковые пионы. Они тяжко покачивали главами, блистающими россыпью дождевых капель. Кто-то вынес на лужайку стол и расставил вокруг плетеные кресла. Посреди стола красовалось блюдо, наполненное доверху яркой вишней…