Дом на краю света
Шрифт:
— Печально, — отозвался я.
Мы помолчали, пока отец не поднялся с кресла и не пошел наверх. Когда он был вне зоны слышимости, мать сказала:
— Ну, как дела? Как Бобби?
— Нормально. У Бобби все хорошо. Все отлично.
— Хорошо, — сказала она и энергично кивнула с таким видом, словно мой ответ был совершенно исчерпывающим.
— Мама, — сказал я. — Да?
— Честно говоря, я… мне… даже не знаю. Мне иногда ужасно одиноко в Нью-Йорке.
— Понимаю, — ответила она. — Трудно избежать чувства одиночества. Где бы ты ни находился.
Она начала резать огурец
— Знаешь, о чем я думаю последнее время? — сказал я. — Почему у вас с отцом так мало друзей? В детстве мне иногда казалось, что нас высадили на какой-то неизвестной планете. Как ту семью в старом телесериале.
— Что-то не припомню такого сериала, — сказала она. — Если бы у тебя был ребенок, дом и собственное дело, я думаю, у тебя бы тоже не было сил носиться по городу в поисках новых знакомств. А потом, когда твоим детям исполняется восемнадцать лет, они пакуют чемодан и уезжают.
— Естественно, — сказал я. — А чего еще ты ожидала? Она рассмеялась.
— Уезжают, если ты правильно их воспитала, — сказала она весело. — Дорогой, никто и не предполагал, что, окончив колледж, ты снова вселишься в свою комнату.
В нашей семье было не принято ссориться, мы всегда — и чем дальше, тем сильнее — старались подладиться друг под друга.
— Я просто думаю, может, большего и не надо, — сказал я. — Квартира, работа, несколько человек, которых любишь. Чего еще желать?
— По мне, звучит неплохо, — отозвалась она.
— Мама, — спросил я. — Когда ты поняла, что хочешь выйти замуж за отца? Она не отвечала, наверное, целую минуту. Дорезала огурец и принялась за помидор.
— Знаешь, — сказала она наконец, — я до сих пор еще этого не поняла. Я все еще думаю.
— Перестань! Серьезно.
— Ну хорошо. Как ты знаешь, мне едва исполнилось семнадцать, а отцу было двадцать шесть. Он сделал мне предложение во время нашей четвертой встречи. Я помню, что спустя целую неделю после Дня труда на мне были белые туфли. И от этого я чувствовала себя и глупо, и вызывающе. Мы сидели в машине, и я изображала задумчивость, хотя на самом деле единственное, что меня в тот момент волновало, были эти распроклятые туфли, а отец повернулся ко мне и сказал: «А почему бы нам не пожениться?» Вот и все.
— И что ты ответила?
Она потянулась за вторым помидором.
— Ничего. Я была потрясена, й мне было ужасно стыдно — беспокоиться о каких-то туфлях в такой ответственный момент. Помню, у меня еще мелькнула мысль: «Я самая неромантичная девушка на свете». Я сказала, что мне нужно подумать, и вскоре поняла, что не могу найти ни одного аргумента против. И мы поженились.
— Ты была в него влюблена? — спросил я.
Она поджала губы, как будто мой вопрос был бестактным.
— Я была совсем девочкой, — ответила она. — Ну да, конечно, он мне ужасно нравился. Никто не мог меня рассмешить так, как он. Помнишь, каким серьезным всегда был дедушка? А потом, у отца были тогда такие чудные каштановые волосы.
— Ты чувствовала, что из всех мужчин на земле именно он — тот, кто тебе нужен? — спросил я. — Тебе никогда не приходило
Она отмахнулась от моего вопроса, как от неповоротливой, но настырной мухи. Ее пальцы были красными от помидорной мякоти.
— Мы тогда не задавались такими глобальными вопросами, — сказала она. — Разве можно и решать, и обдумывать, и планировать столько всего сразу?
Я услышал, как наверху отец спустил воду в туалете. Через минуту он опять вернется в гостиную для очередной партии в ятзи.
— Как он, как тебе кажется? — спросил я мать.
— По-разному.
— Выглядит он неплохо.
— Это потому, что ты приехал. Рубин говорит, что эмфизема вообще непонятная болезнь. Она может вдруг взять и пройти. Сама собой.
— По-твоему, он выздоравливает?
— Нет. Но это может произойти. Он может начать выздоравливать в любой момент.
— А как ты?
— Я? Меня ничто не берет. Я так хорошо себя чувствую, что даже как-то стыдно.
— Я не о том. Ты хотела устроиться на работу. Помнишь, ты говорила что-то о риэлторской школе.
— Да. Я по-прежнему хочу сходить туда и все выяснить. Но тогда отцу придется целый день сидеть одному. Смешно! Он всегда был таким самостоятельным. Так много времени проводил в своем кинотеатре. Мне казалось, ему нравится независимость. А теперь, стоит мне задержаться в магазине, он начинает нервничать.
— Думаешь, он стареет?
— Нет. Он просто очень хороший и напуганный, больше ничего. У него никогда не было особой склонности к созерцательной жизни. И сейчас ему нужно, чтобы вокруг него что-то постоянно происходило. Так что я теперь вроде директора турбюро для одного.
Она улыбнулась, весело расширив глаза, но на этот раз в ее усмешке просверкивала ирония, как шелк сквозь оберточную бумагу.
— Для двоих, — сказал я. — Вас двое.
— В некотором смысле.
На следующий день мы с отцом отправились в торговый центр смотреть «Надежду и славу». Мать, заявившая, что она пересмотрела уже достаточно фильмов на этой неделе, осталась возиться на крохотном участке (в саду, как она его называла), засаженном травой, которую требовалось без конца поливать, и цветами с толстыми жесткими стеблями. Когда мы уходили, она как раз собиралась на улицу, наряженная в клетчатые бермуды, выцветшую соломенную шляпу и гигантские садовые перчатки, похожие на лапы Микки Мауса.
Распахнув дверь, отец произнес:
— Вот идет последний фермер-джентльмен.
Мать смерила его особым взглядом, выработанным ею уже после переезда в пустыню: сострадательным, профессионально теплым взглядом добросовестной медсестры.
Мы поехали в кино на «олдсмобиле» отца, огромном, глубоком синем «кат-лассе», тяжелом и бесшумном, как подлодка. Отец старомодно держал руль обеими руками. Поверх обычных очков он прицепил защитные стеклышки от солнца.
Над нами струилась расплавленная синева. За домами и магазинами миражно дрожали горы. Объезжая мертвого броненосца, отец потряс головой и сказал: