Дом паука
Шрифт:
Малоприятное обвинение, однако, запало ему в душу, и во время своих прогулок он частенько вспоминал о нем. Беспокоит, сказал он себе, не то, что оно может оказаться правдой, а то, что Мосс слишком хорошо знает его уязвимые места и точно пускает свои стрелы. Стенхэм не был уверен, что сам Мосс в полной мере понимал смысл оброненной им фразы, это было ничто по сравнению с другим мучившим его заключением, которое он бессознательно вычитывал в словах Мосса: несовершенство характера, которое однажды заставило его раскрыть объятия коммунистам, никуда не делось: он смотрел на мир по-прежнему. Вот что, как казалось Стенхэму, подразумевал Мосс, и если так оно и было, то за все это время он ничуть не продвинулся вперед.
Мысленно ему рисовался путь, проделанный за эти годы. Сначала он утратил веру в партию, затем
Осознав это, он пришел к жизни, обусловленной простыми рефлексами, автоматически проживая каждый день так, чтобы в нем сохранилась хотя бы крупица здравого смысла. Его охватила безмерная тревога, которую сам для себя он определял как желание «спастись». Но от чего? Однажды жарким днем во время долгой прогулки по холмам за Фесом он с ужасом и изумлением признал в глубине души, что его пугало нечто древнее, как мир: вечное проклятие. Это открытие потрясло его, так как свидетельствовало о таинственной раздвоенности, трещине, проходящей сквозь самые основы его существа: в душе его не было даже зачатков хоть какой-либо веры, и, обращаясь памятью к детству, он не находил их и там. Словно невидимая преграда застыла между ним и верой. В его семье о религии не полагалось упоминать наравне с вопросами пола.
Родители говорили ему: «Мы знаем, что в мире есть сила, влекущая человека к добру, но никому не ведомо, что она собой представляет». В его детском уме сложилось представление об этой «силе», как о счастье. Человеку могло повезти в жизни, а могло и нет: дальше религиозные представления Стенхэма не шли. Разумеется, в мире существовали миллионы людей, которые исповедовали ту или иную религию, к ним следовало относиться терпимо, как к нищим. При подобающем воспитании в один прекрасный день они тоже могли вступить в светлое царство рационализма. К присутствию в доме человека религиозного всегда относились как к тяжкому испытанию. И его старались всячески опекать. «У некоторых людей сохранились странные предрассудки — возьмите хотя бы Иду с ее кроличьей лапкой или миссис Коннор с ее распятием. Мы-то, конечно, знаем, что все это ничего не значит, но должны уважать веру каждого и вести себя очень осторожно, чтобы никого не оскорбить».
Но даже в детстве он понимал, что родители не имели в виду «уважать» по-настоящему: просто было хорошим тоном изображать уважение в присутствии такого человека. Кроме того, к любому упоминанию учения о бессмертии души относились как к наихудшему проявлению дурного вкуса; Стенхэм видел, как его родители вздрагивают, стоило гостю наивно затронуть эту тему в ходе беседы. Шестилетним ребенком он уже знал, что, когда организм перестает работать, сознание угасает вместе с ним: это и есть смерть, за которой — пустота, небытие. Вплоть до этой минуты такое представление высилось, как столп, где-то в глубине темной пещеры его разума, подобно одной из аксиом практической жизни, как незыблемое знание о том, что существует закон всемирного тяготения.
К тому же у него не было ни малейшего намерения хоть как-то изменить положение дел. Его первой реакцией в тот день, когда он определил природу своего страха, было сесть на обломок скалы и бессмысленно уставиться в землю. Надо просто ваять себя в руки, подумал он тогда. Обычно ему удавалось установить источник своих тревог; чаще всего это было нечто конкретное, физическое: бессонница или несварение желудка. Но то, что открылось ему в той вспышке, напоминало моментальное видение: он увидел свое сознание
Так он просидел какое-то время, выкурил подряд три сигареты и дал видению померкнуть, потом встал и пошел дальше, предаваясь невеселым мыслям о том, что если бы не глупое желание поделиться с Моссом своими подозрениями о девушке, тот, возможно, никогда не произнес бы слова, которые, пусть и косвенно, вызвали всплеск возбуждения, породивший малоприятное воспоминание несколько минут назад.
Потом ему пришло в голову, что если его подозрения верны, то и Ли наверняка знает о нем все. «Она о вас наслышана», — сказал Кензи. Это могло быть просто вполне невинным упоминанием о его книгах, как все и восприняли, а могло означать нечто совсем другое. Разумеется, партия никогда не забывала имен тех, кто когда-либо был ее членом. Однако ему никак не удавалось подыскать удовлетворительное объяснение поспешному отъезду Ли.
За последнюю неделю политическое положение вокруг Феса и в самом городе значительно ухудшилось. По стране прокатилась волна поджогов: пересохшие поля золотистой пшеницы, готовые к уборке урожая, полыхали, и облака тяжелого синего дыма стояли над ними. По тем, кто старался бороться с пламенем — французским добровольцам с соседних усадеб, из Феса и Мекнеса, — стреляли, было уже несколько раненых. Алжирский экспресс, проходивший через пустоши к востоку от Феса, был пущен под откос, а затем тоже обстрелян. В медине, в здании почты, всего в пяти минутах ходьбы от гостиницы, взорвалась бомба. Двенадцать евреев были сожжены заживо во время политической манифестации в Петиджане — уродливом городишке милях в шестидесяти от Феса, — что привело к стычкам между евреями и мусульманами в Фесе, и полиции пришлось выстроить заградительный кордон вокруг меллаха.
— Если мы поймаем какого-нибудь еврея на улице ночью, то поступим с ним так же, как с женщиной мусульманкой, — сообщил однажды утром Абдельмджид, унося поднос с остатками завтрака.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Стенхэм, ожидая потрясающего откровения, новой зловещей информации о социосексуальных обычаях марокканцев.
— Ну, забросаем камнями, пока он не упадет. Потом еще набросаем камней и забьем ногами.
— Но вы же наверняка не поступаете так с мусульманками, — возразил Стенхэм. Правда, ему приходилось видеть беспримерную жестокость в обращении с женщинами, но всегда была какая-то причина.
— Конечно, поступаем! — ответил Абдельмджид, удивленный тем, что христианину может быть незнакомо такое основополагающее правило общественного поведения. — Всегда! — решительно добавил он.
— Но, предположим, ты заболел, — начал было Стенхэм, — и твоей жене Райссе пришлось выйти, чтобы достать тебе лекарство?
— Ночью? Одной? Никогда!
— Но если бы она это сделала? — не отставал Стенхэм.
Абдельмджид, привыкший к тому, что европейцы привыкли развлекаться пустыми фантазиями, сосредоточился, пытаясь представить себе такой невероятный случай.