Дом с семью шпилями
Шрифт:
Клиффорд сидел у окна с Гепзибой, наблюдая за соседями, проходившими по улице. Все они казались преображенными, так что сама их одежда — будь то фрак пожилого человека, старательно вычищенный в тысячный раз, или пальто мальчика, которое его мать дошила только вчера, — носила на себе какой-то высший отпечаток. Фиби также вышла из старого дома со своим маленьким зеленым зонтиком и оглянулась с прощальной дружеской улыбкой на Клиффорда и Гепзибу, глядевших из полуциркульного окна. В ее наружности была привычная радость и вместе с тем какое-то благоговейное чувство. Она была подобна молитве, произносимой тем языком, которым самая лучшая мать разговаривает со своим ребенком. Фиби была свежа, воздушна и чиста в своем уборе, как будто ничто из того, что на ней было — ни ее платье, ни ее легкая соломенная шляпка, ни маленький платок, ни белоснежные чулки — как будто ничто не было еще ни разу надето, а если и было, то сделалось оттого
Девушка помахала рукой Гепзибе и Клиффорду и пошла по улице; она была олицетворением веры, теплым, простым, искренним, облеченным в тело, способное жить на земле, и оживленным духом, достойным жизни на небесах.
— Гепзиба, — спросил Клиффорд, проводив Фиби взглядом до самого угла улицы, — ты никогда не ходишь в церковь?
— Нет, Клиффорд, — ответила та. — Не хожу уже много, много лет!
— Если бы я был там, среди стольких людей, — продолжал он, — то мне кажется, что я молился бы усерднее.
Сестра посмотрела на него и заметила в его глазах тихие слезы, потому что сердце его рвалось из груди, наполненное восторженного богопочитания и любви к ближним. Это душевное волнение передалось и Гепзибе. Она взяла его за руку, и они решились пойти и преклонить колени — оба так давно отделенные от мира и, как Гепзиба думала, едва ли оставшиеся друзьями Ему, — преклонить колени посреди народа и примириться разом с Богом и людьми.
— Милый брат, — сказала она с чувством, — пойдем! Мы никуда не причислены, у нас ни в одной церкви нет места для коленопреклонения, но давай отправимся куда-нибудь, где сейчас идет служба, и поместимся хоть у входа. Мы бедные, оставленные всеми люди — может быть, для нас найдется какая-нибудь скамейка!
И вот Гепзиба и ее брат торопливо собрались, нарядились в лучшее свое платье, провисевшее в шкафах или пролежавшее в сундуках так давно, что его пропитал гнилой запах старины, — нарядились в это полинялое платье и отправились в церковь. Они спустились вместе по лестнице — худощавая, пожелтевшая Гепзиба и бледный, истощенный, подавленный старостью Клиффорд. Они отворили входную дверь, переступили через порог и оба пришли в замешательство, как будто очутились в присутствии всего мира и все человечество устремило на них свои глаза. Небесный Отец их как будто отвратил от них в эту минуту свой взор и не послал им ободрения. Теплый уличный воздух заставил их задрожать. Сердца их также содрогнулись при мысли, что они должны сделать следующий шаг.
— Это невозможно, Гепзиба! Слишком поздно! — сказал Клиффорд с глубокой горестью. — Мы привидения! Мы не можем идти к людям, нам нет места нигде, кроме как в этом старом доме, где мы осуждены жить привидениями! К тому же, — продолжал он с чувством, — не вышло бы из этой затеи ничего хорошего. Неприятно и подумать, что я буду внушать ужас моим ближним и что дети станут прятаться в платьях своих матерей и глядеть на меня оттуда!
И они вернулись в сумрак коридора и затворили за собой дверь. Но, когда они снова поднялись по лестнице, дом показался им в десять раз печальнее, а воздух в десять раз гуще и тяжелее прежнего — и все от одного только мига свободы, которой повеяло на них с улицы. Они не могли покинуть место своего заключения: их тюремщик только ради шутки отворил перед ними дверь; спрятался за ней, наблюдая за тем, как они станут в нее прокрадываться, и на пороге безжалостно остановил их. В самом деле, какая тюрьма может быть темнее собственного сердца? Какой тюремщик неумолимее к нам, чем мы сами?
Но мы бы дали читателю неверное представление о состоянии духа Клиффорда, изображая его постоянно или преимущественно подавленным горем. Напротив, не было в городе другого человека — это мы смело можем утверждать, — человека, который бы насладился столькими светлыми и радостными минутами. На нем не лежало бремя забот, ему не приходилось беспрестанно искать средства к существованию. В этом отношении он был ребенком, ребенком на всю оставшуюся жизнь. В самом деле, жизнь Клиффорда как будто остановилась в период детства. Он был похож на человека, который оцепенел от сильного удара, а приходя в сознание, стал вспоминать минуты, предшествовавшие оглушившему его случаю. Он иногда рассказывал Фиби и Гепзибе о своих снах, в которых он постоянно видел себя ребенком или юношей. Сны эти были так живы, что он однажды спорил со своей сестрой об особенном узоре на утреннем платье, которое он видел на своей матери предшествовавшей ночью. Гепзиба, со свойственным женщинам знанием дела, утверждала, что узор этот отличался от того, который описывал Клиффорд; но когда она вынула из старого сундука то самое платье, оказалось, что оно было именно таким, каким сохранилось в его памяти.
Пребывая, таким образом, в эпохе детства, он чувствовал к детям симпатию. Хотя чувство приличия удерживало его от вмешательства в их игры, однако, мало было занятий, которые доставляли бы ему столько удовольствия, как смотреть из окна на маленькую девочку, которая катала свой обруч по тротуару, или на мальчиков с мячом. Их голоса также были ему очень приятны, когда они доносились до него издали, как жужжание мух на окне, озаренном солнцем.
Клиффорд, без сомнения, рад бы был разделить их игры. Однажды после обеда он почувствовал непреодолимое желание пускать мыльные пузыри — любимая его забава с сестрой, когда они оба были детьми, как вполголоса сообщила Гепзиба Фиби. Но посмотрите на него в полуциркульном окне с соломенной трубочкой во рту! Посмотрите на него, с его седыми волосами и вялой, неестественной улыбкой! Посмотрите, как он пускает пузыри из окна на улицу! Что такое эти мыльные пузыри, если не маленькие неосязаемые миры, в которых отражается действительность в ярких красках воображения? Любопытно было наблюдать, как прохожие смотрели на эти переливающиеся пузыри. Некоторые останавливались, глядели на них несколько минут и, быть может, уносили с собой прелестное воспоминание о мыльных пузырях до поворота на другую улицу; другие с досадой поднимали глаза вверх, как будто бедный Клиффорд обидел их, отправив прекрасные видения летать так близко над пыльной дорогой. Многие поднимали палец или трость, чтобы пронзить мыльный пузырь, и злобно радовались, когда воздушный шарик с отражавшимися в нем небом и землей исчезал, как будто его никогда и не было.
Наконец, в то самое время, когда один пожилой джентльмен весьма почтенной наружности проходил мимо, большой мыльный пузырь спустился величественно вниз и лопнул как раз у него на носу. Он поднял глаза, и его острый взгляд в одно мгновение проник в темную глубину полуциркульного окна. Лицо его тут же расплылось в ослепительной улыбке.
— Ага, кузен Клиффорд! — воскликнул судья Пинчон добродушным голосом, в котором, однако, звучал едкий сарказм. — Как! Вы все еще надуваете мыльные пузыри?
Клиффорд смертельно побледнел. Вне зависимости от того, что произошло между ними в прошлом, судья всегда внушал ему инстинктивный страх, который свойственен слабым, нежным и чутким натурам в присутствии грубой силы.
Глава XII
Художник
Трудно предположить, что жизнь особы, от природы такой деятельной, как Фиби, могла бы ограничиваться тесными пределами старого дома Пинчонов. В долгие летние дни Клиффорд ложился раньше захода солнца. Не физическое движение утомляло его, потому что — за исключением недолгой работы мотыгой, прогулки по саду или, в дождливую погоду, обхода пустых комнат — он постоянно испытывал потребность оставаться в неподвижности. Но монотонность, которая производила бы отупляющее действие на ум другого человека, не была монотонностью для Клиффорда. Он находился в состоянии восстановления и черпал пищу для ума из всего, что видел или слышал, как маленький ребенок.
Клиффорд обычно засыпал совершенно истощенный, когда последние солнечные лучи еще пробивались сквозь занавески его постели или играли на стенах комнаты. И в то время, когда он засыпал рано, подобно всем детям, и видел во сне детство, Фиби могла посвящать остаток дня тому, к чему лежала ее душа. Эта свобода была необходима даже ее натуре, столь мало подверженной болезненным влияниям. Старый дом, как мы уже сказали, был проникнут разрушительной ветхостью; вредно дышать только таким воздухом. Гепзиба, несмотря на некоторые ценные качества, скрашивавшие ее недостатки, почти помешалась от долгого добровольного заключения в этом месте, без всякого другого общества, кроме известного набора мыслей, одной привязанности и одного горького чувства обиды. Клиффорд, как это легко понять, был настолько бездеятелен, что не мог оказывать нравственного влияния на своих собеседниц, несмотря на всю искренность и исключительность их отношений. Однако же связи между живыми существами гораздо тоньше и повсеместнее, нежели мы полагаем. Например, цветок, как заметила Фиби, быстрее увядал в руках Клиффорда или Гепзибы, нежели в ее собственных. Вследствие того же закона, эта цветущая девушка, посвящая всю себя этим двум больным душам, неизбежно должна была поникнуть и побледнеть скорее, чем если бы ее голова покоилась на молодой и счастливой груди. Если бы она время от времени не дышала свежим воздухом, гуляя по предместью или вдоль морского берега; если бы не повиновалась иногда желанию, естественному для новоанглийской девушки, послушать лекцию по метафизике или философии или побывать на концерте; если бы не ходила по городским лавкам, покупая товары для лавочки Гепзибы, а иногда приобретая для себя какую-нибудь ленту; если бы не читала Библию в своей комнате и не посвящала некоторое время мыслям о матери и родной деревне, — если бы, словом, у нее не было всех этих нравственных лекарств, то наша бедная Фиби скоро исхудала бы, а лицо ее покрылось бы нездоровой бледностью — предвестницей безрадостного будущего.