Дом слепых
Шрифт:
– Жаль, я оставил там аккордеон, – донесся голос Нуника из другого отсека. – Петь хочется. Душа рвется…
– Так тому и быть. – Валентина пошла за мужем, а за ней к выходу потянулись все женщины.
Процессию замыкала собака.
Нуник вспомнил о забытом аккордеоне, Люда – о щенках, Пахрудин пожалел о черном ящике. О Гале не вспомнил никто. Рассказчик не знает, почему она вместе со всеми не вышла из первого отсека – забылась в страхе или хотела показать всем, какая она смелая: пока все прятались под толстыми балками, она месила тесто для лепешек. «Ты очень смелая, Галя», – скажет Марина, вернувшись. «Смелее нас всех», –
А может быть, рассказчику, подошедшему к финалу, лень было описывать последние минуты Гали? Может быть, она была такой незаметной, что и рассказчик забыл о ней, а спохватился в самом конце? Наклонившись к коробке, он проглядел Галю. Не услышал, завела ли она на прощание разговор – она ведь часто вела разговоры с самой собой – осмысленные, хорошо аргументированные разговоры.
Под бетонной плитой остались тела Дуси, Гали и щенков.
Бушевала гроза. Небо было темным. Его разряжали ломаные линии и ненадолго освещали двор сиреневым. Дом был пробит в левом конце фасада – там, где начинался первый подъезд. Снаряд, сломав стену, оставил в ней дырку и приземлился в первом отсеке подвала. Дырка ухмылялась похабно. Хорошо слепые не видели ее.
Падали тяжелые капли. Раздразненное самолетами небо от злости расплакалось.
Слепые запрокинули головы, ртом ловили пресную воду. Небесная вода пахла началом весны. Она текла по щекам, повисала крупными каплями на подбородках, срывалась и плюхала вниз.
Гремел гром. Весна придет звенящая. Февраль подходил к концу, а весна в этом городе всегда наступала рано. Когда солнце согреет город, в нем запахнет мертвечиной. Составят ли они – эти люди, жадно пьющие дождь, – букет ароматов города?
Слепые были похожи на статуи, изваянные дождем.
Двадцать третье февраля… Или стрелка уже перевалила за двенадцать? В любом случае – рукой подать до весны.
Небо нависало густо. Обычно в этом городе и до него рукой подать. Когда выходят звезды – Кассиопея и Большая Медведица, – до них можно дотянуться и пощупать острые грани. Наклонить к себе ковш Медведицы и напиться… В эту ночь небо было ни высоким, ни близким. Как Люда ни старалась разглядеть на нем хотя бы одну звезду, звезд не было. Планета, на которую улетел Эний, должна была висеть прямо над ними – ведь две планеты связаны ядрами.
Только полная луна взошла в эту ночь над городом, посмотрелась в похабную пробоину, как в зеркало. И пробоина посмотрелась, как в зеркало, в луну. Она отразилась на луне, и луна усмехнулась – чужой пробоиной, но снизу было не видно, что усмешка – лишь отражение с земли.
Как луне было не усмехаться, глядя на то, во что превратилась земля? Если бы Люда прислушалась, то услышала бы, как земля и луна в очередной раз завели спор о том, что лучше: быть населенной жизнью или нет? Быть утыканной домами или дырявиться кратерами? Сколько раз они спорили об этом, сходясь по ночам. Переругивались, пока не появлялась заря – посланная солнцем, чтобы прекратить извечный ночной спор. В эту ночь, глядя сверху на разрушенный город, луна убеждалась в своей правоте – без жизни лучше.
Роза жадно пила – набирала влагу в ладони, сложенные лодочкой. На лодочке можно было уплыть к Дусе.
Металлически звякнуло слева.
Дзинь – звякнуло справа.
Люда захохотала.
– А что, если мой муж не уехал, а засел с винтовкой в доме напротив?! – заливалась она, прыская в мокрый
Было нестрашно. Снайпер – не ее муж. Тот давно нашел себе теплое местечко, распаковал чемоданы, вбил в стену гвоздь и повесил на него пуленепробиваемое пальто товарища Дзержинского. Вот бы Люде оно сейчас пригодилось!
– Снайпер! В подвал! Возвращаемся в подвал! – надрывалась Марина, но никто не сдвинулся с места.
Звякнуло в третий раз.
Чернуха завелась хрипло, с натугом, лаяла на одной ноте. Повернулась к хозяйке, и вышли звезды – по одной в каждом собачьем глазу.
Чернуха выговаривала снайперу-невидимке всю слепую усталость. Ее зад напрягся. Она приседала, надрываясь истошно. Столько раз она уже лаяла на снайпера, и тот ее прощал.
Рассказчик тут ни при чем. Рассказчик жесток, но в меру. Возможно, он не талантлив и не очень оригинален. Но… ведь герои сами начали жить своей жизнью. Рассказчик бессилен повлиять на выбор снайпера. Он не знает, из какого города снайпер пришел, чью противоборствующую сторону принял, из какой сети желаний соткана его душа, за что он мстит жителям дома и, наконец… есть ли грязь у него под ногтями. Одним словом, рассказчик о снайпере не знал ничего, а тот ни разу не захотел выглянуть из коробки и показать свое истинное лицо. Верно лишь то, что Люда жила своей жизнью, к ней приходили свои мысли, и она верила в то, что снайпер не тронет Чернуху.
Чернуху – прародительницу всех собак. Чернуху – царицу двора. Чернуху – мать всех рожденных.
А он всегда оставлял четыре метки. Вечер – пора спать. Прошу тишины! Игра закончилась. Четыре.
Чернуха замолчала. Чернуха – царица всех дворняг. Чернуха – прародительница! Дернулась задними лапами и в последний раз посмотрела на Люду, упавшую на колени.
Люда осторожно взяла ее за голову. И смотрела в собачьи глаза, пока пустота не зашевелилась в груди и не вышла из Люды хриплым лаем. Люда чувствовала остро. Душа проснулась. Острота раздирала Люду с ног до головы. Люда побежала.
– Ты кто?! – крикнула она в проем, из которого на нее одним глазом смотрело дуло. И делило ее оптическим прицелом на части. – Ты думаешь, ты бог?! Думаешь, тебе все можно?! Думаешь, это ты решаешь, кому жить, а кому нет?! Нет, ты – не бог! Не бог! Ты – пустота!
За спиной Люды первым заголосил Нуник. Его по-петушиному крикливо подхватил Пахрудин. Затем Уайз. Они голосили – петушино-крикливо-аккордеонно-картаво. Их голоса сплетались в толстую веревку. Их голоса будили. Их голоса заползали в дуло снайперской винтовки. Их голоса заставили и дом подпевать им эхом подвала, прибитого бетонной плитой.
Они голосили и голосили, может быть, надеясь, что их услышат на другой планете. Они голосили и представляли себе Великого Раба, подходящего к истине, стоящего на подступе к ней. Они голосили, и их голоса гудели, усиленные эхом подвала. Они голосили, и им хотелось оторваться от земли.
Их голошение рождало новое эхо. Умирающий город принимал их голошение. Ядро под их ногами шевелилось, разбуженное голосами. Они голосили на все лады. На все лады они голосили. Да, они вставали на цыпочки, отрывались от земли, тянули руки вверх – к истине, к розовому солнцу, к прозрачному стакану с чистой водой. Рассказчик не знает, прозрели ли они в своем голошении. Одно он знает точно – с крыши возомнившему себя богом они виделись тремя слепыми букашками, вопящими от страха.