Дом учителя
Шрифт:
— Только недалеко… Отсюда мы прямо домой. Я прошу вас, мосье Федерико, недалеко! — сказала Ольга Александровна по-французски.
И с досадой отметила про себя, что разговаривала не строго, как следовало бы, а искательным тоном; почему-то этот искательный тон неизменно появлялся у нее, когда она обращалась к Федерико — словно она побаивалась его.
При всех своих заботах и тревогах Ольга Александровна не могла не заметить этой чересчур уж быстро, на ее глазах возникшей дружбы Лены с молодым итальянцем. И мосье Федерико внушал ей все меньше симпатии, по мере того как росла к нему симпатия ее племянницы, а вернее сказать, дочери. Их необычный, как из легенды, гость, отважный и бесприютный, мог, разумеется,
— Может быть, мы сегодня наконец все уедем… Ты, во всяком случае, Лена, ты не останешься! И я прошу тебя: надо быть каждую минуту готовой… ты же понимаешь!..
— Excusez-moi [24] , — извинилась Ольга Александровна перед Федерико.
Она достала из сумочки платок, отерла уголки губ, потрогала машинально галстучек и, приготовившись молить и настаивать, вся сжавшись внутри, отворила дверь.
В первое мгновение она подумала, что опоздала: в вестибюле, где обычно с утра толпился народ и сидели вдоль стен ожидающие приема, не было ни души; на замусоренном полу громоздились сваленные зачем-то в кучу скамейки. Но вот из глубины, из какого-то кабинета донеслось стрекотание пишущей машинки, и у Ольги Александровны родилась надежда. Покуда стучала где-то пишущая машинка, а следовательно, покуда работала канцелярия, в мире сохранялась еще известная устойчивость.
24
Простите (фр.).
…Лена и Федерико двинулись по тротуару, огибая обширную, мощенную булыжником, ровную, хоть шаром покати, площадь. Вдали в тени белокаменного, с приземистой аркадой торгового ряда стояла черная эмка и возле нее одиноко прохаживался красноармеец-шофер. Кто-то невидимый, но живой находился еще, быть может, на противоположной стороне площади в ателье «Светотень», как называлась эта фотомастерская; дверь в ателье, под квадратной, синей с золотом вывеской, была отворена и приперта снаружи табуреткой, чтобы не хлопала.
«Надо уже прощаться, — подумала Лена. — Потом, при всех, я не смогу…»
И она заговорила, подбирая самые изящные выражения, какие только знала по-французски:
— Нам осталось совсем мало… Мы расстаемся, мой друг!.. Надолго?.. Навсегда?.. Кто знает?
Она и сейчас словно бы исполняла некий драматический этюд на тему «Прощание». Но это не мешало ей быть искренней — искренней до слез, непрошенно поднимавшихся к глазам. И, слыша в своем голосе эти слезы, она в то же время невольно, будто со стороны, видела и себя, и все вокруг. «Как все необыкновенно: эта пустынная площадь, осень, ветер, война — и наше прощание! — подумала она. — Я и Федерико, и война!.. Как грустно и как необыкновенно!»
С немым вопросом она подняла глаза на своего спутника, ожидая услышать: «А надо ли нам разлучаться?» или, на худой конец: «Условимся, как нам не потерять друг друга». Но Федерико молчал, озирая площадь, поглядывая время от времени на небо.
Ветер завивал быстрые пылевые вихри, кружил желтые листья, сор, бумагу. Бумаги было почему-то особенно много: в воздухе носились разграфленные страницы, выдранные из конторских книг, клочки чьих-то писем. Наискосок, через всю площадь, пролетел газетный лист и, прибившись к уличной тумбе, облепил ее. Небо было беспокойное, бегущее, мчались, меняясь в очертаниях, сизые
— Моя тетушка сказала: уйдешь пешком, если не будет машины… Но я не могу оставить ее одну. Моя бедная тетушка!.. Федерико! — позвала Лена. — Ты не слушаешь меня?
Он повернулся к ней, увидел простенькое — девчонка как девчонка! — личико: каштановый загар на худых щечках, голубенькие, просящие, детские глаза — каждую мысль можно тут же в них прочитать, — увидел сносимые ветром на сторону, выгоревшие до бледной желтизны волосы и покачал головой с видом: «Беда мне с тобой». Теперь это было совсем не возбуждавшее грешных желаний, но единственное «свое», близкое ему здесь существо, не женщина, нет — девочка, младшая сестра.
— Твоя тетушка умная синьора, — сказал он. — Вам всем надо было давно смотаться… Чего вы ждете? Я видел фашизм близко. И тебе его видеть не обязательно.
— А ты знаешь — я его не боюсь. Я его… — она поискала французское слово, — я его презираю.
Но она, конечно, боялась — боялась до того, что у нее схватывало порой дыхание, как от холода. И вместе с тем она переживала томительно-любопытное, нетерпеливое чувство, точно она приблизилась к рубежу, за которым простиралось нечто необъятное, головокружительное, куда тянуло броситься, как с высоты. Впереди ничего еще не было изведано, ни счастья, называвшегося по-другому — любовью, ни несчастья, называвшегося разлукой, ни восторга подвига, манившего издалека, ни испытания лишениями, которых она тоже еще не знала. Впереди была вся ее, Лены Синельниковой, взрослая жизнь… И это странное, называющееся иначе талантом, свойство души: видеть, слушать, ощущать жизнь в ее необыкновенности, в ее богатстве, силе и разнообразии — обольщало Лену. Она вовсе не была мечтательницей, отворачивающейся от реальности, но реальность открывалась перед нею, как подмостки, на которых кипели земные страсти, — она видела себя там и Лауренсией, и Джульеттой. И она вглядывалась в свое будущее — эта маленькая, деревенская Ермолова, — переживая и страх, и соблазн, подобные страху и соблазну дебютантки.
Федерико вдруг засмеялся своим надрывным, как стариковский кашель, смехом.
— Я заметил, когда сдают город, бросают массу бумаги, рвут письма, книги, — проговорил он сквозь смех.
Лена через силу улыбалась, стараясь во всем соответствовать своему бывалому другу.
— Люди любят много писать, когда им ничто не грозит. Они сочиняют тогда целые библиотеки, — странно веселился Федерико. — На бумаге и трус может показать себя храбрецом, и полицейский ангелом. Но когда человеку дают пинка, ему помогают только ноги.
— Ты плохо говоришь о людях. Я удивляюсь! — сказала Лена. — И ты воюешь за людей…
Поглядывая снизу на него, она подумала, что ему идет даже обыкновенная солдатская гимнастерка, чуть тесная для его широко развернутых плеч, выпуклых мышц. Вообще он был хорош и сегодня, даже черно-небритый и взлохмаченный; нестриженые волосы, покрывавшие кольцами голову, делали его похожим на гомеровского героя, на Ахилла, — так, по крайней мере, показалось Лене.
— Я убивал фашистов, потому что не люблю их еще сильнее, — сказал Федерико серьезно.
— Нельзя верить, что фашисты тоже люди, — сказала Лена.
— Поэтому люди мне и не особенно нравятся, — сказал он.
Она опять с трудом улыбнулась непослушными, стянутыми губами. Внутренний озноб, как перед выступлением на сцене, пробирал ее.
— Федерико, ты тоже не можешь остаться здесь, — как бы между прочим проговорила Лена. — Что вы решили с камарадом Осенкой?
Он не ответил, пожал плечами.
— Вам лучше ехать вместе с нами… — Эта внушенная тайным желанием идея давно уже возникла у Лены. — Я уверена — тетя возьмет вас.