Дом учителя
Шрифт:
Они проговорили тогда допоздна. Извинившись за холостяцкую простоту угощения, Евгений Борисович поставил перед гостем графинчик с водкой и зажарил ему яичницу; сам он удовольствовался чаем с сухариками и овсяной кашей — он был на диете. А после ужина, убрав все со стола, он принес географический атлас, и они опять погрузились в рассуждения о ходе военных действий… Евгений Борисович поинтересовался обстановкой в оккупированной Польше, стал расспрашивать о партизанском сопротивлении и задал вопрос: не омрачают ли исторические воспоминания, как он выразился, отношение поляков к своему нынешнему естественному союзнику, к России.
— Так, — ответил Осенка. — Так… Но мы, коммунисты,
И медленным голосом с отрешенным выражением лица он сказал, что была Россия царская, была Россия революционно-демократическая и есть Россия Ленина, что была Польша шляхетская и есть Польша пролетарская.
Разговор перешел на историю Польши, и тут, с приятностью для Осенки, выяснилось, что хозяин достаточно с нею знаком: он называл имена Костюшки, Домбровского, Сераковского, вспоминал Краковское восстание, Галицийское восстание, Силезское восстание… Осенка слушал с благодарностью — легкие тени волнения блуждали по его светлоглазому славянскому лицу. А отвечая, он к польским именам вождей освободительных восстаний — этой никогда не прекращавшейся, полной отчаяния и отваги войны — добавил русские имена — Герцена, Огарева, Чернышевского, Потебни, служивших повстанцам и словом, и оружием.
В тот вечер он произвел на Евгения Борисовича не просто хорошее впечатление, — казалось, что за его столом, положив на скатерть крупные, костистые кисти рук, сидел кто-то из этих повстанцев, один из косиньеров Костюшки — такая подвижническая страсть угадывалась в молодом человеке из Перемышля.
Перед уходом в передней Осенка помедлил — он все ждал, не скажет ли хозяин что-либо утешительное по его личному безотложному делу. Но Евгений Борисович как бы и не догадывался даже об его нетерпении.
— Спасибо, что посидели со стариком. Домой-то доберетесь, запомнили дорогу? — только и сказал он на прощание.
Осенка спускался уже по лестнице, когда военком сверху, с площадки, крикнул:
— Фонарик у вас есть? Погодите, я дам своё…
И он сошел в подъезд, чтобы вручить фонарик. Он искренне сочувствовал молодому человеку, но ничего большего не мог, разумеется, для него сделать, не получив указаний.
На исходе очередного, четвертого, дня Осенка, придя в военкомат, не застал военкома: писарь — лысый сержант, перебиравший какие-то папки на полках шкафа, — сказал, что товарища комбрига вызвали на заседание в райком партии. И, прождав терпеливо в коридоре до полной темноты, Осенка так в этот раз и не поговорил с комбригом.
На пятый день он на всякий случай явился пораньше, и военком вышел к нему в коридор. Принять его Евгений Борисович не смог — был занят со своими немногими помощниками спешной работой — и попросил наведаться завтра; может быть, завтра будет уже ответ из армии.
— Завтра, завтра — не сегодня — любимая поговорка чиновников, — сказал он, и слабая усмешка тронула его бритое, дряблой лицо. — Я всего лишь чиновник, военный чиновник.
А когда наступило это завтра, нельзя уже было терять ни часа…
В коридоре военкомата стояла тишина и пахло дымом, — должно быть, здесь жгли недавно бумаги. Военком, к счастью, был у себя и, кажется, даже поджидал Осенку.
— Хорошо, что поспешили, — сказал он. — Я хотел уже посылать за вами.
Его кабинет, на первый взгляд, стал словно бы просторнее — обнажились стены, с которых были сняты карты… Видимо, пришел час говорить со всей решительностью, и Осенка медленно, прилагая мучительные усилия, чтобы не утратить контроля над собой, начал свой рассказ о событиях этого утра. Военком его прервал:
— Мне известно: противник занял Спасское, отсюда — двадцать километров… Связи с армией нет, связи
Он выговорил эти два последних слова, как бы не придавая им особенного значения, просто и легко. И, что было совсем удивительно, засмеялся — тихим, шелестящим смехом.
— Вот и дождались светлого праздничка! — непонятно сострил он. — Может быть, сегодня уже пойдем в бой.
Затем он отпер свой сейф — угрюмый, словно бы сургучом окрашенный шкаф, упрятанный в нише стены, — отвел обеими руками толстую плиту дверцы, оглянулся на Осенку и — тот глазам не поверил — подмигнул ему… Из этого стального хранилища военком вынул и перенес на письменный стол два нагана, патроны в пачках, в обоймах, в холщовом, туго набитом мешочке и несколько гранат РГД-33 в гранатных сумках; в промежутке между сейфом и стеной стояла винтовка-полуавтомат с примкнутым штыком, коротким и плоским, как кинжал. Военком взял и винтовку.
— Это все вам и вашим товарищам, — сказал он, — поделите между собой. Гранаты проверены, запалы в сумках…
Его словно подменили. И, конечно, Осенка не мог проникнуть в тайное тайных того, что произошло с Евгением Борисовичем. Впервые за долгие годы он, педантичный исполнитель всех приходивших сверху приказов, инструкций, предписаний, принимал сегодня самостоятельные, ни с кем не согласованные решения. Его служебно-подчиненное состояние прекратилось вместе с прекращением связи — он был предоставлен самому себе. И он эти решения принял: распорядившись напоследок в своем военкомате, кому из его помощников пробиваться с донесением в армию, кому оставаться с ним, здесь, сам он собрался идти к партизанам. А далее, никого уже не спрашивая, став по необходимости собственным своим начальником, он немедленно призвал в строй симпатичного товарища Осенку с его друзьями. Эта полная свобода в решениях словно бы помолодила его — Евгений Борисович испытывал острое, раскованное, безоглядное чувство, он и сам не очень узнавал себя. И он не уклонился от своей неожиданной свободы, как не уклонился от нее в другом, давнем году, когда также потребовалось по совести и по разумению решить другой жизненно первостепенный вопрос: куда идти, с кем и против кого сражаться?
— Самозарядная винтовка лично вам, товарищ командир интернационального взвода, — сказал Евгений Борисович. — Ну, что же вы?..
Не отдавая себе отчета, Осенка выпрямился и молча водил взглядом по разложенным на столе темно и тускло блестевшим прекрасным предметам. Он как будто не решался прикоснуться к ним.
— Или отвыкли уже от таких игрушек? — спросил Евгений Борисович.
Но его шутка не вызвала никакого отзвука — душа Осенки была во власти волнения столь сильного, что оставалась глухой ко всему иному. Забывшись, Осенка заговорил на родном, польском языке, негромко и с длинными паузами:
— То est prawdiwe braterstwe… prawdiwo braterstwo… towarzyszu komisar! [25]
Минут через десять они вышли из военкомата втроем — третьим был тот самый сержант, с которым Осенка уже познакомился. На плече у сержанта на ремне болтался карабин, а под мышкой он нес свернутые в толстую трубу карты; труба была довольно длинной, и стоило только ему повернуться, как она обязательно каким-либо концом задевала за стену дома, за ограду, за фонарный столб. Сержант вполголоса чертыхался и хмуро поглядывал на военкома.
25
Это настоящее братство… настоящее братство… товарищ комиссар! (польск.)