Дом учителя
Шрифт:
Сергей Алексеевич поднялся и прошел в соседнюю комнату — ему надо было побыть одному, чтобы привести в порядок свои чувства. Его волнение было сродни тому особого рода волнению, что охватывает художника, когда он может сказать себе: «Ты хорошо потрудился». Все его многолетние усилия, его слово, его забота, его пример сегодня вернулись к нему в душах этих молодых людей, став их общей силой. А его «гуманитарный крен» оправдал себя: поэзия сотворила из мягкой глины железо. Сергей Алексеевич имел сегодня полное право быть довольным. Но, любуясь своей молодежью, он испытывал уже и страх за нее — эти ребята казались ему слишком драгоценными для войны.
«Рано
Отказать им он, однако, не смог — это было бы отказом от себя самого; вернувшись к трем делегатам, Сергей Алексеевич ворчливо проговорил:
— Все в одну часть хотите попасть — так, что ли?
— Шикарно было бы, — сказал Сережа Богомолов. — Но если это канительно…
— Попытка — не пытка, — сказал Серебрянников. — Конечно, если это трудно…
— А вот… — Сережа достал из армейской полевой сумки, которую где-то уже раздобыл, пачку бумажек, — тут двадцать девять — все, кроме четверых… Нинка Головкина уехала в Свердловск, Петушков и Семин еще раньше эвакуировались. Дубов — не знаю, может быть, испугался, не пришел на комсомольское собрание. А остальные все тут — двадцать девять.
Сергей Алексеевич — сутулый, домашний, в холщовой толстовке, в мягких разношенных туфлях — молча слушал, свесив свою великоватую, лысую, голо блестевшую голову; он выглядел даже виноватым.
И он лично на следующий день отвез заявления в город, в райвоенкомат. Предварительно он прочитал их: все были написаны без грамматических ошибок, если не считать неправильно поставленных кое у кого знаков препинания. Боря Бурков, вратарь школьной футбольной команды, приписал в конце заявления: «Ура!»; Валя Солодчий, еще один школьный стихотворец, закончил свое заявление четверостишием:
За Родину, за всех детей Бери на мушку фрица. И в сердце бей, и в землю вбей Фашистского убийцу!Решения райвоенкомата ребята ожидали чуть ли не на следующий день. Но прошло больше недели, ответа на их заявления не последовало, и пока что их мобилизовали на строительство укреплений. Возвратились они дней через десять, и с потерей: Борю Буркова ранило осколком авиабомбы, и его отвезли в госпиталь, в Москву. А в Спасском была уже слышна, когда ветер дул с запада, канонада… И к Сергею Алексеевичу опять пришла та же делегация от класса — «за советом». Так как их все еще не взяли в армию, ребята порешили: если только здесь появятся немцы, уходить всем классом в партизаны.
Самосуд в это время приступил уже к формированию своего отряда. По-видимому, и для ребят наилучшим вариантом было бы оказаться под его командованием: по крайней мере, они находились бы всегда у него на глазах. Не обмолвившись пока что о такой возможности, Сергей Алексеевич пообещал классу снова позаниматься с ним, но теперь уже не литературой. И они действительно несколько раз собирались за селом в лесу, на поляне, носившей милое название «Анюткина радость».
Эта неожиданно открывавшаяся в старом бору, вся поросшая высоким папоротником поляна была давно известна ребятам. Сергей Алексеевич приводил их сюда еще малышами, они играли тут, а он рассказывал им про лес, про жизнь деревьев, про птиц, про «Мальчика с пальчик» и про «Аленький цветочек». Они бывали на «Анюткиной радости» и когда подросли: их классный руководитель не один раз собирал
Ныне на заповедной «Анюткиной радости» его ребята разбирали и собирали трехлинейную винтовку, стреляли по мишеням, метали деревянные чурочки, обтесанные в виде гранаты. И тот же громкий, резковатый голос Сергея Алексеевича раздавался под теми же широкошумными соснами.
— «Ручная граната образца тысячи девятьсот тридцать третьего года принадлежит к типу осколочных, наступательно-оборонительных»… — читал он вслух «Наставление». — Тип, как видите, симпатичный во всех отношениях, — бодро добавлял он от себя.
Ему было трудно, все в нем глухо протестовало против того, что он читает это детям, — его выпускники все еще оставались для него детьми. И, боясь, что они заметят его состояние, он пытался шутить.
— «Оборонительный чехол служит для усиления убойного действия гранаты, — читал он дальше. — При взрыве она дает осколки, разлетающиеся во все стороны до ста метров». Серьезная штука, — добавлял он, посматривая на ребят.
Кто-то из них странно похохатывал, Женя Серебрянников покрывался бледностью и, не справляясь со своим возбуждением, вскакивал.
Только в самый канун ухода из Спасского Самосуд сказал своему классу, что берет его к себе в отряд. Как и можно было ожидать, ребята ответили ему ликованием.
Уход Самосуд назначил на 10.30 вечера, с таким расчетом, чтобы до рассвета прийти со своей колонной на базу. Марш в ночные часы был, конечно, хлопотливее, чем днем, но не грозил чем-нибудь худшим: немецкая авиация по-прежнему почти безнаказанно разбойничала над дорогами.
В сумерках Сергей Алексеевич проводил в эвакуацию, в далекий тыл, машину с последними, задержавшимися в Спасском учительскими семьями, которая по пути должна была забрать в городе Ольгу Александровну с ее семьей. Только сегодня удалось заполучить эту совхозную пятитонку, раздобыть для нее горючее на длинную дорогу и запасные скаты.
— Бывала я в ихнем доме и старушек этих знаю, — успокаивала Сергея Алексеевича пухлолицая, в ушанке, женщина, сидевшая за баранкой. — Одна сестра у них убогая, слепенькая, вроде как монашка… Ну, прощайте, увидимся ли, нет?..
И на ее выпуклых щечках замерцали слезы: ее муж, тоже шофер совхоза, оставался здесь бойцом в отряде Самосуда. Как бы не замечая своих слез, она проговорила что-то вовсе неожиданное:
— Уплывают годы, как вешние воды.
А в кузове машины всхлипывала еще одна женщина — молоденькая учительница французского языка: ее жених воевал где-то на флоте. Все другие: и те, кто уезжал, и те, кто пришел в последний раз обнять родного человека, прощались вполголоса, напуганные огромностью этой разлуки, страшной неопределенностью ее срока.