Дом учителя
Шрифт:
— Озирис — это бог воды в Древнем Египте, — снова заспешил он. — Озирис также научил людей земледелию — это был бог-благодетель. Так вот: младший его брат Сет позавидовал Озирису и лишил его жизни…
— Ближе к существу дела, товарищ профессор! — дошел к Виктору Константиновичу, как издалека, голос Веретенникова.
— А, да, да… — Он быстро закивал, развел руками. — Позвольте мне еще несколько минут… Я хотел рассказать товарищам женщинам, нашим гостеприимным хозяйкам, один старый миф, то есть легенду. Простите! Так вот: жена Озириса, Изида, богиня материнства и плодородия, оплакивала своего мужа. И ее слезы, ее любовь оживили его. Это, конечно, не более чем поэтический вымысел, Но в нем есть огромный смысл!.. «Что со мной?.. Я стал оптимистом! Что случилось?..» — проносилось в его голове. И дивясь, и не до конца еще веря этой метаморфозе,
Он смешался, плюхнулся на скамейку и в растерянности поднял глаза на свою аудиторию. «Ну что, как?» — спрашивали его глаза.
Надутая девушка, которую называли Астафьевой, отвернулась, точно застыдившись, иные слушательницы смотрели на него с любопытством. Женщина-директор сохраняла серьезное выражение.
— Спасибо за красивую сказку, товарищ профессор! — сказала она. — Конечно, сейчас у нас период тяжелый.
— Бог правду видит, да не скоро скажет, — вступила в разговор румяная старуха бригадирша.
— Но ваш намек мы понимаем, — продолжала директорша. — Передайте там своим товарищам бойцам: мы, женщины, трудящиеся в тылу, только об них и думаем, и нет нам ни часа покоя от наших дум. А они пусть об нас не тревожатся. Мы и детей соблюдем, и себя, и мы прокормимся, ничего…
Громадные шары ее грудей заколыхались под жакетом, она глубоко вздохнула.
Веретенников хмыкнул, поднялся со скамейки, и все стали прощаться.
— На политработу, Виктор Константинович, ставить вас еще рановато, — сказал он Истомину, когда они шли к машине. — С народом надо конкретно, ближе к практическим вопросам.
— Да, наверно, вы правы, — охотно согласился Истомин. — Какой из меня политработник?
Он все еще находился в необыкновенном возбуждении: пусть даже речь его оказалась неудачной, чересчур книжной, он был потрясен тем, что смог ее сказать и, более того, сам ей поверить. И если даже ему не слишком удалось утешить своих слушательниц, они утешили его самого.
Чтобы возвратиться в Дом учителя, надо было с одной городской окраины проехать на другую. И состарившийся в покое, в окружении своих садов, городок снова весь открылся Виктору Константиновичу. Он еще раз увидел эти деревянные улочки и эту бревенчатую церковку-вековушку с островерхим чешуйчатым куполом, а ближе к центру — эти каменные толстостенные дома с полуциркульными окнами, с ампирными портиками: школу, больницу, горсовет, продмаг и эту булыжную площадь с белой аркадой торгового ряда, с легкой, обитой кумачом трибункой, этот разросшийся бульвар с заколоченным пивным павильоном и полосатую будку алебардщика, в которой сидел ныне милиционер. Вдалеке, над разливом медно-зеленой листвы, то показывались, то исчезали зубчатые венцы башен монастырского кремля и долго маячила белосахарная соборная звонница. Все еще держалась ясная погода, и в прозрачной голубизне осеннего дня городок пронесся мимо, подобный овеществленному воспоминанию, каменному эхо давно умолкшего прошлого.
А впрочем, по улицам ходил народ, продавались билеты в кинотеатр, где сегодня показывали «Девушку с характером», по середине бульвара маршировал отряд школьников — все с сумками противогазов; встрепанная девочка, в тапочках на босу ногу, вела на шнурке белую козу, перебиравшую по мостовой, как на цыпочках, своими остренькими копытцами.
И Виктор Константинович почувствовал благодарность за все, что он здесь пережил и увидел, благодарность даже к этой вот взлохмаченной Эсмеральде с ее козой. А его смутное предчувствие — надежда на счастливый перелом в войне, на победу, что так долго, так страстно ожидалась, — превратилось почти в уверенность — уж очень хорошо он себя сейчас чувствовал!
Недолго задержавшись у райвоенкомата, пока Веретенников наведывался туда, дольше постояв возле столовой, где все пообедали жареной курятиной, за счет командира, обе машины вкатили во двор Дома учителя. И здесь настроение у Виктора Константиновича несколько понизилось: обитатели Дома собрались бежать из города, с минуты на минуту за ними должны были приехать… Желая попрощаться с хозяйкой Дома, Веретенников и Истомин нашли ее в зальце; одетая по-дорожному в какой-то допотопный, обшитый галуном черный костюм, в черной кружевной
— Советую на основании опыта, — сказал Веретенников, — все материально ценное снести в одно место и — под хороший замок.
— А зачем? — только и проговорила она.
— Дорогая Ольга Александровна, самое тяжелое, может быть, уже позади, — сказал Истомин.
— Может быть… Может быть… — рассеянно повторила она.
Затем она пожелала товарищам фронтовикам счастливого пути, милостивой — так она выразилась — судьбы. И опять стала неспешно прохаживаться по своему цветущему садику, среди фикусов, роз и лимонных деревцев, упорно что-то про себя обдумывая.
Племянница Ольги Александровны Лена повстречалась Истомину во дворе; она куда-то стремительно неслась, но Виктор Константинович успел заметить, что кончик ее носа покраснел от слез; незастегнутое линялое пальтецо канареечного цвета приподнималось за ее спиной одним большим крылом. На бегу Лена жалобно улыбнулась Виктору Константиновичу, и ему пришло в голову сравнить ее с вылетевшим из гнезда в свой первый, страшный полет птенцом с красным носиком.
Польских беженцев не было видно: затворившись в комнатке Барановских, они совещались, вероятно, о том, как им теперь быть: дожидаться ли указаний сверху или уходить вместе со всеми? Положение у них действительно было вдвойне трудное — о них могли просто не вспомнить в эти дни.
Ваня Кулик, выключив мотор, достал расческу и, повернув зеркальце над ветровым стеклом так, чтобы видеть себя, причесался. Заглянув затем в свой продуктовый запасник, устроенный под сиденьем в кабине, и переложив половину его содержимого в карманы, он пошел прощаться с Настей… Когда на рассвете он проснулся, ее уже не было рядом: она поднялась раньше, он и не слышал. А повидать ее перед отъездом Кулика очень тянуло — по мотивам противоречивым: и по чувству признательности, и по чувству своей, и не только своей, общей их вины, непривычно тяготившей его. Ничего плохого, в сущности, у них не произошло, он переспал с нею — только и всего, велик ли проступок?! И она так искренно, так щедро его любила, что, вспоминая ее любовь, он немного дурел, похохатывал, начинал петь, подарил ни с того ни с сего свой запасной домкрат этому растяпе, новому их шоферу… Но нет-нет да и покалывало Кулика неопределенное поначалу беспокойство. «Соскучилась баба без мужика — простое дело. А нам тоже зевать не положено», — говорил он себе, оправдывая их обоих. Однако неприятное чувство не только не проходило, но постепенно созрело во вполне ясную мысль: «А ведь она не меня любила, она того, другого, целовала, что там, в Финляндии, пропал». И отвязаться от этой мысли Кулику уже не удавалось. «Не свое взял, чужое», — дошел он и до такого соображения. И хотя опять же взял он только то, что никому уже не принадлежало — мертвые ничем не владеют, — ему почему-то все вспоминалась фотография сумрачного сержанта, убитого на финской.
С Настей он столкнулся в кухне, на пороге ее жилища, — она выходила из своей пристройки и в руках у нее было по узлу. Увидев его, она подалась назад, явно желая избежать этой встречи.
— Здорово! Как дела? — брякнул он и тут же понял, что сморозил глупость: о делах можно было не спрашивать.
Она опустила на пол свои узлы — один ковровый, другой из мешковины, перевязанные веревками, выпрямилась и нехорошо, отчужденно, но как бы с бессилием взглянула на него. Сейчас, при свете дня, она показалась Кулику почти незнакомой, самой что ни есть обыкновенной: куда только подевалась вчерашняя невеста в полувоздушном одеянии, с золотым пояском, в белом веночке?! На Насте была ватная стеганка, подпоясанная ременным кушаком, толстый серый платок, замотанный на шее, тяжелые яловичные сапоги. И если бы только не диковинные, глубоко посаженные, огромные глаза на скуластеньком лице, Настю вообще было бы не узнать. Но и глаза ее изменились: ночью они казались совершенно черными, блестели золотисто-огненным блеском, сегодня они были серыми, матовыми, будто охолодавшими.