Дом учителя
Шрифт:
— А что? Неплохо у тебя, — похвалил Кулик. — «Свой уголок я убрала цветами…» Есть такой романс. Совсем, знаешь, недурно.
Настя обернулась, и он опять подивился — так она переменилась невесть с чего, и следа не осталось от ее прежней хмурости. Она раскраснелась, и ярко, огненно в ее глубоких глазницах блестели глаза. Кулик искренне восхитился:
— Ну точно, как сосватанная! Тебя сейчас… ну, куда угодно! Хотя б в Москву, в сад «Эрмитаж»!
Она с необъяснимым, чуть ли не молитвенным выражением вглядывалась
— Тебя как звать-то? И не знаю еще, — сказала она.
— Главным, что ни на есть, русским именем, — сказал он, — которым и цари назывались.
— Иваном звать, угадала? — почему-то обрадовалась она.
— Точно!
— Иваном… — повторила она медленно, как бы запоминая, — по-церковному Иоанном.
— К тому же Ивановичем. — Он сипло засмеялся, довольный знакомством с этой необъяснимой женщиной — ничего подобного ему не встречалось еще.
— Тебя послал кто? — вырвалось у нее. — Чей ты?.. Говори…
Вместо ответа Кулик вытащил из кармана штанов банку консервов, пачку печенья — служба в интендантстве имела свои существенные преимущества, а из другого кармана — фляжку в суконном чехле и встряхнул ее, в фляжке забулькало.
— На сухую глотку не поговоришь, — сказал он. — Стопочек не найдется у тебя? А, лапушка, баядерка!..
Настя помедлила мгновение и всплеснула руками.
— Ой!.. Чего ж это я?! — вскрикнула она. — И стопочки найдутся, и что другое… О господи, совсем голову потеряла!
И она кинулась в угол к шкафчику с посудой; легкое платье ее раздулось и приподнялось, открыв щиколотки.
— Когда б имел я златые горы!.. — воскликнул со всей искренностью Кулик. — А у солдата, лапушка, только и есть, что сердце, которое завтра, возможно, будет пробито.
Настя заметалась по комнате, собирая ужин, — можно было подумать, что для нее и впрямь с его, Кулика, приходом наступил праздник… Чистая скатерть, опахнув Кулика свежим ветерком, плавно опустилась на стол, а затем перед ним появились не стопки, а красивые с золотым ободком рюмки и в дополнение к его консервам, как по щучьему велению, — отличная закуска: студень, соленые огурчики, квашеная капуста, яблоки — наливные, величиной с дыньку, антоновки. С подоконника перекочевала на стол двухлитровая бутыль с чем-то черно-багровым, присыпанным сверху порозовевшим сахарным песком, — вероятно, вишневая наливка. И Кулика охватило чувство, близкое к умилению…
— Ты сам-то откуда? — все допытывалась Настя, кружась у стола. — Ты где жил до войны?
— В столице нашей Родины — Москве, так точно! — отрапортовал он.
— Один жил? Или как?
— Зачем один, родня у меня. Мы все вместе живем.
— Не была я в Москве… В кино только видела Красную площадь, Мавзолей, — сказала Настя, — а еще метро — ну как в сказке. А родня-то у тебя большая?
— Старики у меня: батька, мать.
Она прервала на минуту свое кружение, остановилась с тарелками в руках.
— А может, обманываешь меня? — спросила вдруг она.
— Да зачем мне обманывать? Могу дать полный адрес: Вторая Брестская, дом тридцать три, квартира двадцать два. Милости просим!
— Москва — ну да… — раздумчиво проговорила Настя; казалось, она была удовлетворена. — Там и митрополит у вас живет… Москва!.. Ну, ладно. А только адрес твой мне уже ни к чему.
И она опять унеслась в своем раздувавшемся платье, мелькая босыми маленькими ножками; вернувшись с хлебом в плетеной корзинке, она сказала:
— Везучий ты, Иванович!.. А я вот детдомовская, я и не дозналась, кто меня народил.
Метнувшись напоследок к комоду, она принесла оттуда и поставила у своего прибора небольшую, в фанерной рамочке, фотографию — портрет. С ревнивым любопытством Кулик потянулся через стол — с фотографии пристально, глаза в глаза, смотрел на него мужчина с залысинами, со строго сведенными в одну линию густыми бровями; мужчина был в пиджаке и при галстуке.
— Это кто же такой?.. Кто тебе этот дядя? — нарочито громко вопросил Кулик и запнулся.
На лице Насти, в ее подсвеченных снизу лампой сияющих глазах было словно бы хмельное, дурное выражение; на запавших щечках двумя пятнами-кружками пылал жар. Не ответив, она бесшумно, боком опустилась на лавку напротив Кулика, выпрямилась и положила на край стола ладонями вниз свои смуглые загрубевшие кисти рук; выше, до плеч, была открыта ее бледно-золотившаяся, нежная кожа.
— Разливай, Иванович! Тебе и первое слово! — сказала она вздрагивающим голосом и перевела взгляд на портрет.
— Есть! Природа не терпит пустоты! — поспешно проговорил он, как и говорил обычно перед пустой рюмкой, но ему сделалось не по себе: ощущение было такое, что за столом с ними сидит кто-то третий. И кавалерская уверенность Кулика — чувство инициативы, которое и вело к победам, стало у него таять.
Со вниманием Настя следила, как он, торопясь, отвинчивал крышечку фляжки, как наливал, сперва ей, потом себе, и ожидающе, с неразумной требовательностью уставилась на него, когда он поднял рюмку.
— Ну так… — с осторожностью начал он, — ну, счастливо!.. За счастье, то есть!
Не помешкав, он опрокинул в себя рюмку; она взяла свою, но пить сразу не стала, а опять поглядела на портрет, на строгого, лысоватого мужчину в пиджаке. Забывшись, она отчетливо сказала что-то вовсе несуразное:
— Алеша! Алешенька! За наше с тобой!..
Кулик опустил голову.
«Тронулась, бедняжка, с горя — вот так номер!» — огорчился он, и к его чести, в эту первую минуту огорчился не за себя.