Дом в наем
Шрифт:
Себя? В этих двоих – все человечество, в этих двоих, противостоящих друг другу.
16
Он жил, как и раньше, без определенного режима… Сценарий, прогулки, полузабытье, когда время останавливается, а он сливается с ним. Но разговор с Василом оставил след: понятие „софийское происхождение" все чаще казалось ему названием сна, который снится на пороге пробуждения и ждет своего объяснения.
Давным давно, лет сто тому назад, его прадеды сказали „прощай" природе, и, если время – это и расстояние, разве мала та пропасть, что отделяет его от природы? Только благодаря чудесному случаю он не продолжил свой путь к гибели, более того, двигался сейчас в обратном направлении; но есть ли у него цель? Превратиться в крестьянина он не может. Поэтому не знает, что есть город, что – деревня; их не было в нем в той, давно установившейся форме. Может быть, что-то третье? Но существует ли оно? В эту минуту он не испытывал необходимости – нормально ли это? – заниматься определениями.
Но все же чем обернулись для его души, разума, тела эти сто лет? Утонченностью – неопределимым качеством (его ощущают только
…подмена истинных чувств воспоминанием (до известной степени, не полностью), в конечном счете, попытка жить в оранжерее.
Все это запечатлелось в его клетках (не конкретнее, чем человеческая интонация, не ощутимее, чем мелодия, услышанная во сне), но не в самом городе. Толпы завоевателей откровенно топтали этот город, но одновременно стремились тайно подделаться под него… Результат оказался карикатурным, город превратился в полугород. Соленья из подвалов подавались к столу так же, как раньше крем и майонез. (Копировались жесты и даже слова.) Не было больше группы, минисоциальной среды, занятой прежде всего сохранением традиций. Не было больше людей, готовых пожертвовать собой, изолировать себя от жизни ради того, чтобы удержать территорию города пусть даже в самых узких границах. Нужно ли было ему, Матею, ввязываться в эту битву, обреченную на поражение? Становиться последним хранителем исчезающего? Не отступал ли он от своего долга? Разве можно сохранять в себе нечто, не считая это важным для себя? Нет, истинно нет: какие бы вопросы ни задавал себе, беспокойства не чувствовал. „Кто теперь может обвинить меня в трусости? Я ведь один, как был бы один, стань я хранителем города…" Снятый дом – граница между старым и тем, что предстоит в его жизни. Покинуть его сейчас, закрыться в комнате с хрупкими сокровищами, накопленными за сто лет, держать их под ключом? И чтобы сама жизнь его превратилась в никому не нужную роскошь? Он уже не может сделать это, так как вступил в разговор с пространством. Здесь ничто не запирается на ключ, ничто не охраняется. Его одиночество – одиночество потенциального посредника между пространством и любым другим человеком.
17
И вот внезапно появляется группа людей (автобус – автобусная остановка – самолет фараонов – Ной – спасение), все бегут к трактиру – проливной дождь хлещет беспощадно, – бегущие ноги, мешки, одежда, бегущие крики, к трактиру Владко, стоящего смиренно, словно святой Петр, у ворот – „пожалуйте, у нас сухо", „заходите, заходите", подает голос и Тошо, голос хищного старца, а Начальница и ребенок смотрят на прилив повеселевших, улыбающихся людей, будто сыгравших сам потоп, на женщин, с примитивным кокетством распускающих и снова заплетающих мокрые волосы, но не только с их волос – отовсюду течет вода, на полу сияют невинные лужицы, крестьяне, господи, крестьяне, почти неотличимые, и все же две группки бросаются в глаза (но наше внимание на миг отвлечено, дым, рокот, трах-тах-тах, мимо окна ползет, допотопно бренча, автобус, какое слово – „допото…", без „н", долой „н" – ты все уже совершил, и даже больше, чем мог, другие машины будут кружить завтра по этому миру), две молоденькие учительницы сразу выделяются на общем фоне, свежие, безжалостные к автобусу – не провожают его взглядом, им тоже никто не махал вслед, когда они отправились в какую-то там деревню, работа, работа, все одно и то же, и жизнь пролетит быстро – молодость, свежесть и надежда – без рокота и даже без дыма, „поднимитесь, девочки, на цыпочки, может, все же увидите его перед тем, как повернет", это я уже пережила, думает Начальница, но у них даже Владко не будет, его растроганного сердца – уменьшившийся, почти вдвое согнувшийся, он уже некоторое время разговаривает шепотом с тремя молодцами, с тремя братьями (рядышком стояли три сосны), около них лежит на носилках их парализованная сестрица, бледная и невинная, как стекающая отовсюду вода, они отправились искать средство для ее излечения, волшебный эликсир – „Боже, сколько горя…", и как будто в подтверждение этих впечатлений, тихонько открытая дверь впустила Гено-обходчика – жалкий и страдальческий образ, существо, зачатое в миг усталости, его жена сегодня умерла, и он пришел в трактир искать сострадания и утешения, его рваная сумка тоже здесь, и драная фуражка, но что-то не видать внимания и утешения, тогда глазки Гено, этого огарка, добавляют к его мольбе: „детки мои – сиротиночки" (подует злой дух из тьмы, потушит огарок), глазки его готовы зацепиться за любую иллюзию, зацепиться, как белочки, за сухую, хоть и хрупкую веточку, ну что ж, бог взял, но бог и дает – иллюзия липнет к Гено в лице писаря местной общины, человека шумного, пузатого, склонного смотреть людям в руку – „налей, Тошо, по одной за упокой души Геновой жены, за Генов счет", мы перечислили самых значительных среди людей, собранных трактиром во время дождя, пардон, дождем в трактире (не забыли и крестьян, хотя они мало чем отличаются друг от друга,
18
Прошло три дня после встречи с сыном Стефана; во двор звал – это бывало регулярно – лай маленького белого друга. Вышел туда без опасений и предчувствий, что встретит человека. Собака лаяла на большую черепаху. Но, увидев его, поджала хвост и направилась к лесу. „Эх ты", – прикрикнул на нее Матей – защитник всего живого. Они хорошо понимали друг друга.
Нагнулся, хотя и с большим трудом, поднял черепаху. На уровне его глаз закачалась ее головка на тонкой, сморщенной до крайности шейке, настоящая старушка; беспомощная, а уста ее способны проклинать – и в самом деле, черепаха издала страшное шипение. (Кто-то так же держит нас на ладони, рассматривает: бомбы, ракеты, мегатонны, протоны, электроны и черт знает что еще, хмурые ученые и политики, шипение и дым во все стороны, иллюзия, будто пугаем, поддерживает нас, как эту черепаху, а мы, на самом деле, дрожим перед самими собой.)
– Ты неубедителен, мне кажется… – сказал кто-то за его спиной.
Он был почти уверен, что заговорил куст, дерево или сама тишина, резко повернулся; черепаха в его руках описала полукруг, ее старушечья головка уже шипела в лицо прибывшей… напротив него стояла женщина, и красивая!
Она ахнула, прикрыла кокетливо рот рукой (однако страдание капризных губ сочилось между пальцами). Для нее это тоже было неожиданностью, но она успела молниеносно вернуть ее Матею в виде искушения: контур ее ноги, фрагмент безупречного изваяния – „убери это, убери это жуткое существо, не могу его видеть…"
Момент был, в самом деле, опасный. Режиссер-отшельник с черепахой в руке и темно-красный плотно облегающий бархат! Матею было трудно вспомнить, что обнаженная женская нога почти всегда разочаровывает; очень смутно, чересчур медленно вспыхивали огоньки прошлого, заслоняемые женщиной… Но ее искусственное „ах", ее нарочитые движения ранили тишину! Его чувства, привыкшие к естественности окружающего, были оскорблены.
– Как ты меня нашла? – Он положил черепаху на траву, нагибаясь все так же с трудом.
– Нет, совсем неубедительно, – она иронично подставила щеку для поцелуя, – так значит, подальше от цивилизации, от суеты… И кого на этот раз взбрело тебе в голову изображать? Робинзона, Селинджера? Наверное, Селинджера… Я знала, ты любишь, чтобы о тебе говорили, но чтобы настолько… И скажу тебе: добился-таки – вся София спрашивает, где теперь твое логово…
(Искусственное „ах", искусственная манера говорить… Ее присутствие, и правда, было невыносимо – неужели ты так беззащитна, тишина, пошли ветер, чтобы унес ее, сотвори чудо – каждое ее слово, тщательно отточенное, как ее ногти, расковыривает рану…)
– Разве ты не пригласишь меня в свою берлогу?
– Разве я тебя ни о чем не спросил?
– Ну-у… У меня свои способы и средства… Я тебе как-то говорила – если что решу – сделаю, ты, однако, неосторожно забыл об этом. Знаменитые люди обычно рассеянны. В их дверь надо стучаться более настойчиво.
– Я не знаменит, – сказал он наивно.
Она взорвалась смехом, коснулась его бедром – чуть-чуть, движение казалось случайным.
– Знаю я, знаю, в чем твоя боль! Тебе не хватает здешней славы, тебе нужна Европа! Без женщины рядом трудно этого добиться, милый… Нет, это действительно очаровательно – трепаться с тобой в этой глуши…
– Ты на машине, наверное… Она… недалеко?
– Интересуешься, как уеду, так ведь? Спешишь отделаться от меня? Ты, кажется, совсем сжился с ролью дикаря! Забыл, как увивался вокруг меня, пока не затащил в постель, а когда я расчувствовалась, взял да испарился…
(Нарочитое всегда переходит в уличный цинизм, подумал Матей, все более хладнокровный, все более решительный… Раз окружающее не в силах себя уберечь, он должен заслонить его собой и спасти. Дом уже кренится, птицы замерли на одной ноге, огромный тополь медленно погружается в землю – растревоженный мир, гибнущий от смущения и неловкости!)