Донбасс
Шрифт:
— Я ж не о себе забочусь, — обиженно сказал Виктор. — Ну, нехай не я. Пускай Андрей, как парторг, триста тонн вырубит. Мне только чтоб слава за нашей шахтой осталась.
— Слава?.. Слава всякая бывает, — насмешливо подхватил Нечаенко. — Видишь, вон терриконик… Пирамида, а? Монумент! Ишь, как горделиво возвышается над всеми! Можно подумать, что именно в нем вся слава "Крутой Марии". А что он, в сущности, такое? Свалка пустой породы, не больше. И пользы от него никакой, только пыль по поселку… А уголь, который вырубил ночью Андрей, — неожиданно горячо, даже взволнованно продолжал Нечаенко, — не сложат в пирамиду, нет! Его завтра же в топках сожгут, без остатка. И следа не останется! Зато даст этот уголь тепло и свет людям. И люди добрым словом помянут забойщика, который этот уголь добыл.
— Напишу… — сказал я.
— Ну, вот и слава…
Говорят, любопытство — добродетель журналиста. Может быть, оно-то и тянуло меня к этим славным хлопцам? Странным образом скрестились наши дороги; случилось так, что пять лет назад я встретил этих ребят в час их позора, сейчас видел в дни славы. Может быть, просто хотелось поглядеть, что же станется с ними дальше? Но я уже сам чувствовал, что тут не только любопытство, а журналистика здесь ни при чем. Из любопытства не станешь болеть душою за малознакомого человека. А я уж болел за этих ребят. Нет, это не просто любопытство; тут был кровный интерес современника к своим современникам; в таких-то ребятах, как эти, и зрело будущее родины, хоть сами герои, с головой захваченные делами сегодняшнего дня, может быть, и не думали об этом…
Они были еще в самом начале своего пути, в дороге, в походе, в движении, заботы у них были дорожные, путевые, и цели им виднелись только самые ближние, зато, достигнув их, они тут же открывали новые цели и, не отдохнув, устремлялись к ним. И их прямые вожаки — Нечаенки, Светличные — тоже были еще очень молоды и неопытны, они сами находились в пути, они сами росли от привала к привалу, и хотя заглядывал"! они за горизонт дальше, чем люди, ведомые ими, по и они, разумеется, не могли проникнуть мысленным взором в грядущее.
В те дни мы особенно близко сошлись и сдружились с Николаем Нечаенко. Мы были ровесники, люди одного поколения, схожей судьбы. У нас быстро нашлись общие знакомые, даже общие воспоминания. Оказалось, что мы не раз бывали вместе на съездах, слетах или конференциях. Странно, что мы не встретились и не подружились раньше. Впрочем, вряд ли в толчее заседаний смогли бы мы сдружиться так, как сдружились здесь, в эти горячие дни на "Крутой Марии".
Самая крепкая, надежная дружба завязывается там, где люди находятся в состоянии наивысшего напряжения всех своих человеческих качеств, — на фронте, на зимовке в Арктике, в далеком плавании, в острой политической борьбе, или как здесь — в дни накаленного трудового подъема. Тут весь человек виден. Ясно, кто враг и кто преданный друг. Именно сейчас Нечаенко и раскрылся предо мной во всей красоте своей души, неугомонный, нетерпеливый, верный в своем отношении к делу и в своем отношении к людям, — порой резком, крутом, но всегда прямом и откровенном. Как и Светличный, он был требователен, но он был гибче и мягче прямолинейного Светличного; он умел понимать человеческие слабости и даже прощать их. Он даже любил возиться с людьми проштрафившимися и отсталыми; и если вытягивал их — этим гордился больше всего. Словом, он был настоящий парторг, то есть партийный организатор масс, с врожденным талантом руководителя, и поэтому меня несказанно удивили мечты Нечаенко, которыми он как-то поделился со мной.
У нас зашел разговор об учебе, — я знал, что Нечаенко рвется в институт.
— В комвуз, конечно? — понимающе спросил я.
Но он ответил:
— Нет, почему же? Я хотел бы стать инженером.
— Горняком?
— Нет, не совсем… — засмеялся он.
И тут уж я ничего не понял. А он, хитро прищурившись, смотрел на меня.
— Я, видишь ли, хотел бы строить машины… — сказал он. — Потихоньку-то я готовлюсь, скрывать не буду, да вот черчение — слабость моя…
Но тут нас прервал телефонный звонок. Звонил Дед. У Нечаенко с ним были сложные и трудные взаимоотношения; они любили друг друга, а сговориться не могли.
— Хорошо, я сейчас приду, — скучным голосом сказал в трубку Нечаенко и обернулся ко мне. — Ты меня прости, Сережа, пойду к Деду. Он совсем расклеился, дома лежит, — и он торопливо вышел из шахтпарткома.
Нам
Не раз пытался я завести разговор на эту тему, почему-то всегда волнующую меня, с самими ребятами: хотелось знать, что они-то думают о своем будущем, о своей судьбе, но беспечный Виктор, видимо, просто не знал еще, чего хочет, и не думал об этом, а Андрей, как всегда, когда пытались проникнуть в его душу, отмалчивался. "Там видно будет!" — говорили они. И ближе этого я подступить не мог.
Мы часто теперь проводили вечера вместе. Иногда к нам присоединялся Нечаенко, но он тотчас же тащил всех прочь из дому — на улицу или в парк.
Стояли первые дни осени — самое лучшее время года в Донбассе: уже не жарко и ветры стали мягче, прохладнее; с деревьев сдуло пыль, делавшую зелень седой и неживою, и все помолодело вокруг, будто вновь вернулась весна; даже ранний, осенний багрянец, уже тронувший листву, казался просто здоровым, молодым румянцем и не вызывал мыслей об увядании и смерти. Особенно хороши были вечера, настоенные запахом степи и шахты, чуть-чуть, по-хорошему, беспокойные и добрые…
В такие вечера всех — и стариков и молодых — невольно тянет из дому: стариков — в гости, молодых — на гулянье. Для гуляний в шахтерском поселке есть два излюбленных места: главный проспект, превращающийся вечером в "жениховский квершлаг", и парк. Здесь весь вечер течет и волнуется оживленная, радостная людская река, разливается по тихим аллеям, как по пойме, и бурлит в центре, у фонтана и цветников.
Только тот, кто в молодости сам жил в южном провинциальном городке или поселке, знает, сколько тихой радости, прелести и поэзии в этом ежевечернем кружении по аллеям парка или по главной улице; сколько здесь молодого томления, нетерпеливой жажды любви и счастья, гордых надежд и печальных разочарований, простого доброго веселья и беспричинного смеха, сколько тут завязок и развязок, горестных или счастливых…
Многое изменилось на "Крутой Марии": и парк стал гуще, — новые клены и акации, которые я оставил подростками (мы сами сажали их на воскреснике), стали теперь бравыми молодцами; и люди повеселели, выглядели довольными и счастливыми. Чувствовалось, что стали они жить лучше, богаче, вольготней; откатчицы щеголяли в новеньких шелковых платьях, коногоны выступали в шевиотовых пиджаках, белых брюках и рубашках "апаш"… Но по-прежнему на гуляньях нерушимо соблюдалась строгая традиция шахтерского "кавалерничанья": девушки гуляли отдельно, чинно держа друг дружку под руку; парни — шумной ватагой — отдельно.
Эти два потока долго не сливались вместе. Они казались враждующими лагерями. Иногда какой-нибудь чубатый коногон в небрежно наброшенном на одно плечо пиджаке вдруг хлестким словцом задевал проходящую мимо девушку. Та оскорбленно вскидывала голову, презрительно поджимала губы и проходила мимо под заискивающий хохот ватаги. Вообще же оба лагеря делали вид, что они один другого не замечают, — гуляют сами по себе…
Но они невольно искали друг друга глазами, то и дело сталкивались и тотчас же в испуге отталкивались взглядами, короткими и жадными; кружась в сладостной карусели парка, ребята только и думали, что о своих милых противницах, а девчата только об одном и шептались меж собою: "А ты заметила, Дуся, как он на меня посмотрел?.." Их неудержимо и властно влекло друг к другу, и в этом взаимном влечении и пугливом отталкивании, в этой любовной игре со всеми ее милыми церемониями, маленькими хитростями и простодушным лукавством и была вся прелесть этого ежевечернего токования в шахтерском парке.