Донник
Шрифт:
— А дальше, правей, овраг тоже глубокий?
— Нет, отложе. Там низина, она заболочена, летом можно увязнуть по пояс, а то и по горло.
— А овраг далеко этот тянется?
— Верст, наверное, на пятнадцать. До Присухи. А дальше мелеет, дальше только кустарники, а потом ужо ровное поле. — И вдруг спрашивает, перебивая его, с какой-то несвойственной ей нелогичностью: — Валь, а долго искали вчера «языка»?
Тот шарит биноклем по еле заметным тропинкам на той стороне, от землянки к землянке. Там никто не выходит, труба на ближайшей землянке не дымится. Он сразу же оживляется:
— «Языка»?.. Да нашли его сразу, а взять
— Чего так?
— Здоровущий черт! Как колхозный бугай, — и он вдруг примощается рядом локтем в сугробе, смеется: — С нами Пашка Костенкин ходил, мастер спорта по вольной борьбе. Ну, ты знаешь его… Он за орденом аж к Горячеву ездил. Мы толкаем его: мол, Пашка, бери! Сами следом ползем. Аж не дышишь, не брякнешь, не стукнешь, светлый ангел, и только! Ну, добрались до бруствера, немец рядом, рукой можно тронуть. А тут из-под Пашкиных рук комок снега вниз: «Фрр-рр…» Мы аж взмокли от пота. А тот ничего. Не услышал. А может, не понял, не придал значения. Ну, тут Пашка ка-ак кинется на него — и за горло: зажать, чтоб не пикнул. А тот не дастся. Упирается, вертит задом так и эдак, никак не прижмешь. Потом оказалось, тоже ихний какой-то особенный чемпион. Трое держим его, а он все катается, кляп не всунем. Ну все же скрутили, голубчика, хотя и боялись: или вовсе задушим, или он заорет. Потом новое горе: не идет, да и все. Пришлось стукнуть по кумполу: знай, мол, дело, шагай! Шаг сделал, стоит. Ну, тут дали раза. Он подумал, подумал, башкой покрутил, все, наверное, не верится, что в плену, и потопал. Привели его в полк, к капитану Кузовкину — на Кузовкина выходили, — развязали, а немец-то так поводит плечом, цедит: «Кофе мне!» Ну, Кузовкин по-ихнему понимает, обошел, обглядел бугая со всех сторон и так говорит: «Ко-офе тебе? Ишь чего захотел! А дулю не хочешь?» — и показывает ему. Ну, вражина, видать, очень важный, куда там…
Лида слушает, с удивлением запоминая какие-то очень важные для нее, непредвиденные подробности: комок снега, упавший в траншею. И потом этот кофе. И грубую шутку Кузовкина. И вдруг ясно, с какой-то особенной трезвостью понимает, что воина — это нечто такое огромное, чего ей никогда не постигнуть, — вон она как запутанно соединяет в себе и мелочи, от которых порою зависит успех всего дела, и нелепости, странности человеческого поведения, его душу, в том числе хорошее и дурное. Тог же самый Яманов, например, ведь он как ее встретил тогда, перед выходом в Стоколос? Чуть не плюнул под ноги: «Это с бабой? За линию фронта?.. Да будь я холера, если пойду…»
А сейчас Валентин объясняет, как будто ровне, весь свой тонкий и сложный разведчицкий опыт, не утаивая даже стыдных своих недосмотров и явных ошибок.
Он, посмеиваясь, говорит:
— Да! А самое главное и забыл рассказать! Фриц, пока мы увязывали его как дитятю, зацепился ногой за спираль Бруно. И вот прем его, а он по снегу ногой шорк да шорк витком этим. Я от страха дышу аж не глоткою, а желудком, а никак не додумаюсь отодрать ее к черту, эту самую проволоку. Финкой, что ли, обрезать ее. Так его и приперли к своим. В землянке он сам ее снял, барин наш… Глядит себе на ногу и тоже, видать, не поймет, откуда взялась.
Лида слушает, думает о предстоящем походе: как-то сложится там. Она ждет его и немного боится, а поэтому внутренне подгоняет, торопит померкший, безрадостный день.
— Что-то долго нас держат. Пора бы идти!
— Значит, нет еще часу! Наше дело
Да, терпение — это то самое главное, чего ей не хватает. Ее опытность наблюдения почему-то еще не совпала с опытностью ожидания и поступка. Пока все то, что ей кажется таким мудрым и смелым у других, у нее получается очень наивно, а то и досадно по-детски, смешно.
Лида время от времени дышит на руки, согревая их собственным теплом, тело сводит усталость: надоело лежать на снегу, она делает небольшое движение — и тотчас же над ее головой свистит нуля.
— Ты что?! Ведь снайпер же, — шипит Валентин. — Быстро, быстро! Ползком… Не туда, уходи за кусты, а я в эту сторону.
«Да, терпение в самом деле — это главное на войне, — растерянно, самокритично думает Лида. — Как глупо вообще… Погибнуть сейчас, до выхода с Марухненко… — и тут же задумчиво поправляет себя: — Ну а если погибнуть потом, это что же, умнее?»
В землянке у Марухненко тесно, темно от множества набившихся людей. Здесь холодно, сыро, печь не топится: немцы бьют по дымящимся трубам. Плащ-палатка, висящая вместо дверей, отодвинута в сторону. Снег заносит к порогу. Все разговаривают громко, возбужденно:
— У вас сколько с собой ПТР?
— Пять.
— Возьмите еще.
— А кто понесет? У нас рация, боеприпасы, продукты, медикаменты… Пулеметы, ленты к ним… Мы и так как верблюды.
— А Попченко где?
— Военфельдшер? Не знаю. Спит, наверное, как сурок.
Майор Марухненко, стройный, ладный, скуластый блондин с очень светлыми, чистыми, улыбчивыми глазами. Он только что побрился, умыт, а теперь сидит чистит «ТТ», заряжает его и ставит на предохранитель, кладет в кобуру.
— Пуля не дура, — говорит майор, улыбаясь. — Дурак тот, кто выстрелит да промахнется…
В душном, тесном углу, отгороженном ящиками, связистка, курносенькая, с кудряшками, Катя Слепнева, нарушая все правила связи, возбужденно кричит в телефонную трубку:
— Ой, Пашечка, миленький, да ты что? Разве можно так? — и вдруг радостно заливается смехом. — Нет, правда? Ой, Пашечка! — Вдруг минута молчания. Она оборачивается к сидящим в землянке и сердитым, грубым голосом говорит: — Фу, какие! Опять накурили! Дышать уже нечем… — И снова грудным, голубиным, воркующим голосом в трубку: — Пашечка! А ты будешь? Ой, Пашечка, как мне скучно здесь, ну я просто умру… Ты придешь к нам? Да? Скоро? Вот здорово будет!
Лида, сидя на ящике из-под снарядов, хлебает с Ямановым из одного котелка, подставляя под ложку корку мерзлого хлеба, отрубленного от буханки топором. Она молча презрительно щурит глаза, с нетерпением ожидая конца разговора с неведомым Пашечкой. А Яманов старательно обгрызает молодыми зубами огромную кость, высасывает ее, потом облизывает пальцы и весело шутит.
— Вот так и становишься людоедом… — Минуту спустя он кивает на Катю Слепневу. — Это с Пашкой Костенкиным. Я о нем и рассказывал. Вишь, как Катька рисуется… Завлекает. Не парень, а золото.
Лида, досыта похлебав вкусных щей, в духоте и покое землянки почти засыпает. Ее пробуждает влетевший ногами вперед, спиною считая ступеньки, боец в сбитой на ухо с красным верхом кубанке, в телогрейке с обтерханными рукавами. Он кричит, обращаясь к сидящему у светильника Марухненко:
— Это шо ж таке деется, товарищ майор? Хомут и дугу з-пид рук прямо сперли. Хиба ж можно так? Да я усих цуциков, диверсантов, поубиваю на мисце!