Донские казаки в борьбе с большевиками
Шрифт:
Вместе с тем, приехавшие с юга подтвердили известие о том, что ген. Алексеев бежал на Дон, где формирует армию и приглашает всех добровольно вступить в ее ряды.
Одновременно, распространился слух, будто бы ген. Корнилов, после неудачного столкновения конвоировавших его текинцев с большевиками, отделился от них и тайно пробирается на Дон.
Если слухи о генералах Алексееве и Корнилове были довольно определенны, то далеко не так стоял вопрос о положении в Донской области. Здесь радужные надежды одних тесно переплетались с отчаянием и безнадежным пессимизмом других. По одним сведениям, ген. Каледин уже сформировал на Дону большую казачью армию и готов двинуться на Москву. Поход откладывается из-за неготовности еще армии ген. Алексеева, технически богато снабженной, но численно пока равной армейскому корпусу. На Дону всюду большой порядок, и это особенно чувствуется при переезде границы. Ощущение таково, будто попадаешь в рай. Поезда встречаются офицерами в «погонах», производящими контроль документов и сортировку публики соответственно имеющимся билетам. Даже с матросами – красой революции происходит моментальная метаморфоза. Еще на границе области у них
Стойкости, неустрашимости и сильному патриотическому подъему среди казаков при этом пелись хвалебные гимны. По мнению этих лиц, Дон обратился в убежище для всех гонимых и сборный пункт добровольцев, непрерывно стекающихся туда со всех концов России. Так говорили одни, но, со слов других, картина рисовалась совершенно иная. Они утверждали, что казаки, распропагандированные на фронте и особенно в дороге, прибыв домой, становятся большевиками, расхищают и делят казенное имущество и с оружием расходятся по станицам, становясь будирующим элементом на местах. Каледина знать не желают, будучи против него крайне озлоблены за то, что он дает на Дону приют разным буржуям и контрреволюционерам. Вся воинская сила Каледина состоит из нескольких сотен главным образом молодежи – добровольцев.
Каледин, как Атаман, потерял среди казаков всякую популярность. Последнему обстоятельству в значительной степени способствовало неудачное его окружение, любящее только говорить да расточать сладкие словечки, а не умеющее ни работать, ни действовать энергично. Даже Ростовское восстание большевиков он не подавил бы, если бы ему не помог генерал Алексеев, но и у последнего никакой армии, кроме названия, нет; вместо нее один батальон добровольцев да несколько отдельных офицерских и юнкерских рот, плохо вооруженных и слабо снабженных.
Расположение в районе Новочеркасска и Ростова запасных солдатских батальонов, численно больших, прекрасно вооруженных и настроенных явно большевистски, крайне осложняет положение Каледина, и надо думать, что и его и Дона дни сочтены. В станицах казаки настроены против интеллигенции и офицеров, говоривших им, что революция – зло, а на самом деле она дала им свободу и эту свободу они будут защищать от посягательств всех контрреволюционеров. В заключение всего меня красноречиво убеждали не только не ехать, но раз и навсегда отбросить всякую мысль о поездке на юг. Наоборот, настойчиво советовали как можно дальше уйти от Донской области, дабы не попасть в кашу и не погибнуть в ней бесцельно. Большевики всюду поставили рогатки, ловят офицеров, едущих на юг, и согласно московским инструкциям на месте, без суда, зверски с ними расправляются.
При таких диаметрально противоположных слухах трудно было, даже введя известный коэффициент на паничность одних и на оптимизм других, хотя бы приблизительно представить себе, что творится в Донской области. Столь же противоречивы и скудны были и газетные сведения, по-видимому, имевшие тот же источник, т. е. рассказы очевидцев, приехавших с юга, разбавленные разве субъективными мнениями и различными предположениями газетных сотрудников. Во всяком случае, никакой существенной помощи для представления себе происходящего на юге газеты не оказывали. Несмотря на такую неопределенность обстановки я, тем не менее, не хотел отказаться от своего решения ехать на Дон и принять там, если нужно, лично участие. Во-первых, думал я, о Доне все время говорят, говорят, правда, разноречиво, но это и есть лучшее доказательство того, что там что-то происходит, а если так, то нужно туда ехать именно теперь и принести возможную помощь общему делу. Во-вторых, киевское настроение мне совершенно не внушало доверия. Обстановка казалась мне весьма неустойчивой и не обещавшей ничего хорошего. Поэтому оставаться здесь, да еще в качестве зрителя, было бы по меньшей мере неосмотрительно. Если суждено погибнуть, то лучше осмысленно, а не как случайная жертва. В этом случае, благоразумнее было бы вернуться в армию, где личная безопасность гарантировалась присутствием румынских войск, т. е. поступить так, как сделали мои сослуживцы по штабу. Быть может, они правы, думал я, оставшись там. Живут в мирных условиях, спокойно, ожидая разрешения событий и будучи при этом материально обеспечены содержанием из довольно крупных сумм, оставшихся в распоряжении штаба. Такие размышления продолжались недолго. Однако, ввиду прекращения железнодорожного сообщения с югом, осуществить мое намерение в данный момент было невозможно. В силу этих обстоятельств, требовалось некоторое время выждать. Но сидеть в Киеве и ждать, когда возобновится сообщение, меня никак не устраивало, да и было рискованно остаться без копейки в кармане: жизнь стоила дорого, запаса денег у меня не было, зато искушения и соблазны встречались на каждом шагу. Рассчитывать же на какую-либо помощь было бы наивно. Взвесив все это, я пришел к выводу, что целесообразнее уехать из Киева в усадьбу матери моей невесты, находившейся в районе Хмельника, т. е. в нескольких часах езды от Киева, и там ожидать открытия железнодорожного сообщения, а кроме того, там же запастись поддельными документами, каковые, как мне казалось, при создавшихся условиях были крайне необходимы. Кроме того, мне нездоровилось, сильная простуда перешла в бронхит, что без медицинской помощи грозило неприятными осложнениями. 6 декабря я оставил Киев и в тот же день был в Хмельнике.
Находясь в стороне от главных железнодорожных артерий, Хмельник в то время не испытал еще революционных потрясений и уклад его старой, мирной жизни, пока ничем нарушен не был. Тлетворное влияние революции его совсем еще не коснулось. В нем сохранились прежние условия и порядок, что обеспечивало мне некоторое время спокойную жизнь, а домашняя обстановка, заботы и уход врача быстро восстановили мое расстроенное здоровье. Но, как всегда, полного удовлетворения не бывает, так было и тогда: меня сильно огорчало то обстоятельство, что газеты были здесь особо редкой ценностью. Местные интересы жизни преобладали, все жили только ими, мало уделяя внимание всему остальному. Если случайно попадала киевская газета, то она тщательно прочитывалась включительно до объявлений, переходила из рук в руки и в довольно растерзанном виде иногда попадала ко мне. Естественно, при таких условиях кругозор моей осведомленности о юге не только не расширился, но, наоборот, сократился до крайности, и через несколько дней я потерял и то смутное представление о событиях на Дону, которое у меня было, когда я приехал в Хмельник.
За все время моего пребывания только раз лицо, приехавшее из Киева, передало мне как слух известие о том, что на Дон под видом больного солдата благополучно добрался ген. Корнилов, ставший тотчас же во главе армии, формируемой ген. Алексеевым. Туда же, ища спасения от большевистского гнева, бежали и все быховские узники, так как только Дон сохраняет еще порядок, и потому они могли быть уверены, что там они не подвергнутся самосуду и не будут растерзаны толпой. Других новостей до Хмельника не долетало. По мере того, как проходили дни, не принося мне ничего нового, утешительного, я нервничал все больше и больше, не зная, как поступить, на что решиться, – ехать ли сейчас или еще выждать. После долгих и энергичных настояний друзей, я уступил им и окончательно назначил свой отъезд после Нового года. Праздники прошли быстро, и незаметно наступило 2 января – день моего отъезда в жуткую неизвестность, полную опасностей и препятствий, что сильно беспокоило моих близких, и потому расставание с ними было крайне тягостное и даже мучительное. Скорбные их лица, глаза, полные слез, крепкие пожатия рук, трогательная предупредительность и забота, особый тон напутственных пожеланий, все это еще более увеличивало тяжесть переживаемого момента. Было как-то неприятно пускаться в далекий путь, в совершенно неизвестные условия, одному. Напрягая силу воли, дабы совладать с собой, не выдав волнения и подавив минутную слабость, я пытался утешать их, как мог, внутренне желая только одного: чтобы как можно скорее наступил решающий момент отъезда. Моему грустному настроению немало способствовало и холодное, сырое, с резкими порывами ветра, неприветливое январское утро. В пять часов утра мы были на станции, совершенно пустой. Наконец, все готово. Вот и поезд какой-то неживой, еще спящий. Остановка одна минута. Пробуем открыть одни, другие двери, но безуспешно. Вдруг в салон-вагоне спускается стекло и показывается физиономия в матросской кепи. Не раздумывая прошу меня подсадить, и через окно я – в вагоне, со мной и мои вещи – небольшой мешок-сверток. Поезд трогается. Там, вне, вдали мелькают платки, поднятые руки, я вижу слезы дорогих и близких мне, а здесь внутри – какие-то разношерстные, незнакомые люди; три-четыре интеллигентных, крайне измученных тяжелыми переживаниями и, видимо, бессонными ночами лица, несколько неопределенных солдатских физиономий; остальные – аристократы революции – матросы с наглыми, хамскими и зверскими мордами. В вагоне трудно было дышать. Воздух от ночного испарения нечистоплотных, скученных тел был невыносимо удушлив. Мое намерение открыть окно встретило дикий вопль протеста. Пришлось примириться, дабы не вызвать нежелательных эксцессов.
По внешнему виду – бекеша не то военная, не то штатская, каракулевая шапка, высокие сапоги – я мог быть принят за среднего купца, спекулянта, кулака или подрядчика. Наличие в кармане свидетельства «неподдельного», а настоящего, с законными подписями и печатями на установленном бланке, удостоверяющем, что я, представитель Подольской губернской управы И. А. Поляков, командируюсь на Кавказ для закупки керосина для нужд названной губернии, придавало мне храбрости и уверенности в моей лояльности. Стоя у окна, держусь довольно непринужденно, всецело занятый своими грустными мыслями и внутренними переживаниями. Через несколько минут общее внимание, сосредоточенное до того времени на мне, сначала ослабевает, а вскоре и совершенно исчезает. К вечеру этого дня я опять в Киеве.
В городе было все то же, что и прежде. Только настроение стало как будто бы более напряженное, а жизнь еще беспорядочнее. Доказательства этому встречались на каждом шагу. Уличные инциденты участились, жадная до таких зрелищ праздная толпа сильно увеличилась. Увеличилось заметно и число солдат. Они группами демонстративно бродили по улицам, затрагивали публику, ели семечки, временами со смехом выплевывали шелуху в лицо проходящих, и проделки их оставались безнаказанными. Когда их внимание привлекалось кем-либо из идущих или проезжающих, витриной, домом, они останавливались и громко, без стеснения, весьма примитивно выражали свое удивление и восхищение, наоборот, неодобрение сопровождалось гиканьем, улюлюканьем, а подчас и уличной бранью. Трудно было определить, что привлекало их сюда и как попали они в Киев, но одно не подлежало сомнению, судя по их удивленным физиономиям, что многие из них в городе впервые.
В 10 часов вечера город совсем замирал. Как бы в предчувствии грозы, окна и двери тщательно закрывались, в домах тушился свет, электричество на улицах уменьшалось и город погружался в полумрак, принимая особо жуткий и зловещий вид. Лишь изредка таинственная тишина нарушалась бешено мчащимися автомобилями да редкой ружейной и пулеметной стрельбой, объяснить причину возникновения каковой никто не мог.
Киев жил сегодняшним днем, не зная, что будет завтра. Напряженность томительного ожидания углублялась фантастическими слухами, обычно появлявшимися к вечеру. Чувствовалась общая тревога в ожидании грядущего – неопределенного, неясного, но жуткого, все были в напряженно-нервном состоянии, но ночь проходила, наступал день, и ночные страхи рассеивались. Однако тревожное чувство за будущее не исчезало, становясь еще более сильным и мучительным. Атмосфера была донельзя сгущенная, напоминавшая ту, которая обычно предшествует грозе: когда небо не совсем покрыто тучами, временам показывается даже солнце, но тем не менее воздух уже тяжел, дышится трудно, чувствуются невидимые, но осязаемые признаки, бесспорно говорящие, что будет гроза, и люди, боясь непогоды, спешат домой, а животные инстинктивно ищут укрытия.