Дорога испытаний
Шрифт:
— Ничего, это я про себя.
Взвилась ракета, и сразу выступил весь лес, словно шагнул навстречу и спросил: «Вы что тут делаете?» И снова темь, только шум деревьев. И от этого шума, от земли, от пахучего ветра, от света звезд — от всего идет сила, и, когда мы выходим в открытое поле, я уже не опираюсь на ее плечо, а иду сам.
И только сейчас она сказала:
— А тяжеленький ты, братику.
— Спасибо тебе, Фаина.
— Да не за что.
Идем во тьме мимо брошенных машин по какому-то жестяному бурьяну, натыкаясь на неразорвавшиеся бомбы, падая в наполненные водой воронки, идем туда, где
6. Трубеж
— Раненых вперед и вперед!
По шатким мосткам переправы сквозь ночь идет длинная процессия с носилками. Качаются во тьме белые забинтованные головы.
Но вот впереди справа — автоматы, и тогда в гулкой тишине ночи властный голос:
— Автоматчики, гранатометчики, вперед!
Движение процессии с носилками останавливается, мимо лихо пробегают ладные бойцы в зеленых фуражках пограничников с короткими автоматами «ППД» на груди.
Через несколько минут ветер приносит разрывы гранат, стук автоматов.
И снова качаются во тьме белые забинтованные головы.
У входа на переправу с пистолетом в руке стоит батальонный комиссар танковых войск, маленький, на вид тщедушный и невзрачный. Мне кажется, если бы на нем был пиджак и кепка, то никогда ни один человек не мог бы угадать в нем военачальника, разве только глубокий, через всю щеку, от виска до подбородка, шрам говорил о его военной принадлежности. Но голос у него звонкий, металлический, властный. И весь он какой-то цепкий, с цепким взглядом маленьких острых глаз. Зрачок — резкий, стальной — вдруг останавливается, как будто берет на прицел, как будто говорит: «Стоять и слушать!», или: «Не вилять!» И не потому его слушались, что в руках его был пистолет, — много тут было таких, и никого нельзя было здесь этим удивить или испугать. Но всякий, кого останавливал у входа на переправу этот голос, кто впервые в жизни видел эти твердые, беспощадные глаза, понимал: «Да, этот может!»
Размахивая пистолетом, он командовал: «Марш-марш!», или подбадривал: «Орлы, вперед!», или, нагнувшись над носилками, говорил кому-то тихо, убедительно: «Стерпи, друг, стерпи, браток», или вдруг орал: «Глаза имеешь? Имеешь, спрашиваю тебя, в душу мать!»
В небе то и дело вспыхивают и, разгораясь мертвым белым светом, плавно на парашютах низко опускаются немецкие «люстры», освещая бесконечное, глухое и мрачное, с тонкой ниточкой переправы, болото Трубеж. Поднимается крик: «Бей! Бей!» И тогда даже раненые, сидя и лежа на носилках, стреляют из винтовок и пистолетов, стреляют до тех пор, пока не подобьют или пока, сама по себе иссякнув, не погаснет «люстра».
Трубеж, который был, наверное, когда-то, может во времена Полтавского боя, полноводной рекой со свежей, серебряной проточной водой, а теперь превратился в широкое, гнилое, заросшее осокой, почти непроходимое болото, Трубеж — последнее наше укрытие.
У переправы гудит и шевелится толпа — вся почти белая от бинтов. Со всех сторон, даже по ту сторону болота, куда сейчас все стремятся, горят пожары и ракеты.
— Психическая демонстрация! — знающе сказали в толпе.
— Ясное дело, псих! — весело ответил красноармеец в пилотке, натянутой на забинтованную голову. — У него там ракетчик, а шуму-то, треска, огня…
— А то еще пустит трактор с пустыми бочками — вот тебе и колонна танков! — добавил раненый на костылях.
Дело происходит на самом острие танкового клина гитлеровской армии, вокруг на дорогах гремят бронированные колонны, тысячи до зубов вооруженных, сытых, откормленных, привыкших в Европе к легким победам головорезов жгут, рушат все вокруг, преследуя вот уже который день эту горстку людей, среди которых почти все тяжело или легко ранены. Но у каждого в душе такое презрение к врагу, такое нежелание на основании только того, что у врага больше самолетов, танков и автоматов, признать его силу, что всем хочется верить именно в то, что это психическая демонстрация, что фашист хочет взять на испуг, и нет конца разговорам о его хитрости, коварстве, трусости.
Душа не перестает верить и надеяться. И людям Киева, которые вот уже четвертые сутки пробиваются сквозь немецкие заслоны, теперь кажется, что наконец там — за этим болотом — воля, свободный путь на Полтаву и Харьков, к фронту, к своим, и все прижимаются теснее к переправе.
Очередная «люстра» осветила синие камыши, и в это время ударил шестиствольный, беспорядочно и рассеянно кладя мины по болоту.
— Заговорил, дурило! — откликнулись из толпы раненых.
— Бегом! — донеслась команда стоящего у входа на переправу батальонного комиссара.
Совсем близко ударил крупнокалиберный пулемет — «тыр-тыр-тыр», будто кто застучал задвижкой двери.
И сквозь стук пулемета команда батальонного:
— Легкораненые, через болото — марш!
— Вперед! Вперед! — повторяют в разных местах приказ.
— Вперед! — командую и я раненым, оказавшимся в это время вблизи. Услышав командный голос, они собираются в кучку, тесно лепятся ко мне, точно, прикоснувшись, могут занять силы.
Цепко держусь за жесткий, режущий руки камыш и сам не знаю — то ли подгибаются колени, то ли кочка уходит из-под ног. Над самой головой появляется «люстра», и в ее тревожном свете вижу обращенное ко мне бледное, искаженное болью, незнакомое, но такое родное, братское лицо: «Выведешь, браток?»
А разве я знаю? Я тоже ведь так впервые в жизни…
А вокруг шумит и качается во все стороны без конца, до края земли, темный камыш.
Но удивительно: откуда только берутся силы и вера, когда от тебя ждут этой силы и веры?
Раздвигаю мокрый, холодный камыш, делаю шаг, проваливаюсь по пояс, быстро выбираюсь и командую:
— Прямо держи! Смелее!
И вот всем уже им кажется — так душа хочет и жаждет, чтобы все было хорошо, — всем им уже кажется, что у меня точный, по карте и компасу проверенный, маршрут, они взглядывают друг на друга: «Знает, куда ведет!»
И вот уж слышу за собой тяжелое дыхание, сытое чавканье болота, треск ломаемого тростника. Пошли!
Люди успокоились. Кто-то рядом утирает рукавом шинели нос; кто-то выудил из кармана крошки, кинул их в рот и, вздохнув, жует, а кто-то вслух помечтал:
— Эх, махорочки!..
— Яма! Под ноги!
Люди, подоткнув шинели, обходят чертово место. Но вот кто-то оступился.
— Лычкин! — кричат сзади. — Клади винтовку поперек. Держись!
Шумит, ужасно шумит ночной камыш. Почва, как резиновая, скользит и исчезает.