Дорога испытаний
Шрифт:
Безостановочный треск автоматов, крики, вопли, разрывы гранат, а батальонный посреди моста, освещенный трассами, с пистолетом в руках: «Марш! Марш!» — и не ушел, пока последний раненый, ковыляя, не перебежал мост и не исчез в примыкавшем к дороге лесу.
— Ну, счастливо! — хрипло сказал батальонный.
Я близко увидел его холодные глаза и вдруг почувствовал быстрое прикосновение к щеке острой щетины. И вот уже голос его в лесу: «Раненых в середину!»
Я недоверчиво пощупал щеку.
— Обнял меня.
Синица
Мы с Синицей остались у пулемета на опушке леса. Пулемет работал беспрерывно. Синица все кричал: «Давай! Давай!», пока я не сказал: «Последняя!»
И вот на шоссе началось что-то невообразимое — беспорядочная стрельба, истошные крики, проклятья: то ли во тьме столкнулись со встречными грузовиками, то ли еще что. В это время сработал взрыватель на мосту, в уши ударила взрывная волна, и огонь осветил небо, поле.
— Отползай, отползай! — говорил Синица.
Я отполз от пулемета.
Деревья — темные, угрюмые, таинственные, но живые, шумящие, и с ними веселее, не так жутко, словно люди вокруг.
Под деревьями стояли повозки, бродили кони, и в мгновения тишины слышно было, как они звенят удилами, вздыхают, жуют траву.
Теперь заработал и немецкий пулемет. Раньше его не было.
Зеленые и оранжевые трассы в разных направлениях, как цветная паутина, повисают на ветвях, на мгновение освещая то темную еловую лапу, то шумящие, играющие светом багряные листья кленов. Пули, как дятлы, стучат о стволы по всей роще. «Ти-инь!» — цвикнет пуля, у самого лица срезая веточку, или стукнет о ствол, и с искрами полетит щепа, а иногда так ударит по дереву, что дождем посыплются шишки или сухие листья.
Неудобно как-то в левом колене. Для проверки встал, и только ступил на ногу — будто с размаху вколотили через пятку в колено раскаленный гвоздь. И в это время во тьме прямо на меня упало что-то юркое, живое, горячее.
— Кто?
— Я, Василько! Приказали отходить.
«Тррр-р-р!» — это наш «максим». И еще «Тррр!..»
— То Синица дает? — прошептал Василько.
— Синица…
Нет силы в мире более сильной, дружбы на свете более бескорыстной, чем товарищество на войне. Ни отец, ни брат, ни сын не сделают для тебя того, что сделает солдат, товарищ по окопу. Одна лишь великая и вечная, незыблемая материнская любовь может сравниться с этой солдатской дружбой на краю жизни и смерти.
«Трр!..» — сверкнула последняя трасса, сверкнула параболой в воздухе, рассыпалась звездочками и погасла. «Баста!» — как бы послышался мне голос Синицы.
А затем всплеск огня, разрыв гранаты. «Отходит». В ответ со шляха несколько резких, длинных, проникших глубоко в лес пулеметных очередей. И тишина. Такая тишина, что слышно, как падают старые иглы с елей.
Неожиданно совсем с другой стороны — наверно в обход — рев мотора. Рядом, ну у самого лица, закидывая грязью, пронеслись гусеницы. Бронетранспортер.
Кто-то осторожно прошел. Один, другой, потом топот массы ног в тяжелых солдатских башмаках, треск сучьев, сопение, кашель. Вот справа — башмаки, слева — башмаки.
Иногда прямо над головой разорвется и вспыхнет, освещая все вокруг, ракета, и тогда прижимаешься к лесной земле, обнимаешь ее горячо, с мольбой, словно маму; свет медленно гаснет, но еще долго в ослепленных глазах переливаются, пляшут искры.
На шляху угрюмо рычат моторы, резко и долго сигналят, перекликаются шоферы.
— От метушня! — улыбнулся Василько.
Ядовитый дым отработанных газов стелется над землей, забивая свежесть росистых трав, тление листьев.
Сползаем куда-то вниз, к осоке. Заметили нас или случайно — низко над осокой со страшной силой ударили стальные бичи. Василько вдруг как-то сразу осел. От боли, от неожиданности этого ужаса что-то появилось в нем ребячески растерянное. Беру у него тяжелую винтовку.
— Нагрузочка, — печально говорит он.
Над осокой проносятся трассы, и в их свете я вижу бледное, со стиснутыми зубами лицо Василька.
Ползем по ночной сырой земле; сначала вытянешь вперед руки, крепко обнимешь землю и подтягиваешься, а потом снова — вперед руки, закроешь глаза, чтобы собрать побольше сил, и снова подтягиваешься. Хорошо, если есть за что уцепиться — камень, колышек или крепкий куст, — держишься обеими руками, и словно сама земля в своем вращении подтягивает тебя вперед. Впервые вдруг начинаешь понимать, как неровна наша земля, сколько на ней кочек, сколько трещин, как скользка глина, как жестоко колюча стерня.
Но нет хуже песка. В поле хоть вгрызешься ногтями в землю, выроешь ямку, подтянешься, а песок — как вода, плывет под руками, струится сквозь пальцы — не за что уцепиться, барахтаешься, как перевернутая улитка, песок забивается в рот, в нос, в уши, засыпает глаза.
— Колючка! — вскрикнул Василько.
Ползем в сторону — все колючая проволока, густо переплетенная в два ряда. Долго-долго ползем, и нет ей конца. Где-то там, за проволокой, зажигались фары, и свет слепил глаза, доносилось рычание мотора, нарастало, проносилось.
Наконец колючая изгородь редеет, я обернул руку пилоткой и приподнял нижний ряд.
— Василько!
— Тут!
Впереди часовой с автоматом. Слышно тяжелое, наполнившее все ночное поле хрипящее дыхание Василька, слышен стук собственного сердца. Пути нет. Ползу прямо на часового…
Никакой это не часовой. Просто старое горелое дерево с вытянутым ввысь сухим суком.
Потом траншея. Ползешь по дну траншеи в вонючей воде, среди плавающих консервных банок, размоченных галет, солдатских тряпок, а потом по распаханному минами полю, натыкаясь на острые зазубренные осколки, саперные лопатки, каски, отдыхая под одиноким свежешумящим всеми ветвями деревом.