Дорога испытаний
Шрифт:
Перед домом женщина копала яму.
— Хозяйка! — окликнул я ее.
Она вздрогнула и обернулась.
— Тьфу, холера, напугал! И что вас тут черт носит?
Это была краснощекая девка лет двадцати, с литыми плечами.
Лицо сердитое, а глаза смеются, словно, независимо от настроения и мыслей, глаза, видя, как несуразен мир, не могут удержаться и все время сами собой смеются.
— Клад? — сказал я, кивнув на яму.
— Подсобил бы. Тоже — мужик!
И пока я плевал на руки, а потом изучал лезвие
Я начал горячо, с запалом, со всей силой всаживая лопату в песчаную почву и лихо далеко выкидывая землю, и через несколько минут уже выдохся.
— Эх, голубой ты! — сказала она.
И мы несколько раз менялись, пока вырыли яму. Потом мы вместе пошли в лес, нарубили молодых елочек, сделали мягкую зеленую постель и упрятали в яму ее клад. Потом покрыли лапником, засыпали землей. Она велела мне получше заровнять и затоптать землю, а сама ушла в хату.
Вечерело. Я закончил работу и присел на пенек покурить. У меня были засушенные березовые листья, и пока я их растирал в ладонях, они приятно пахли банным веником, а когда закурил — они были горькие и дымные.
— Заходи вечерять! — хозяйка ожидала меня в дверях. — Только без глупостев! — строго приказала она. Глаза ее смеялись.
Я не понял ее и остановился на пороге.
— Заходи, мужик, уж оробел?
Пока я умывался, она стояла возле с чистым полотенцем и говорила:
— И зачем это только так устроено, что война? Жили бы и жили люди в мире.
— Да кое-кто не хочет, — сказал я.
— Ну и дали бы им по башке!
Она сварила молочный суп с большими жирными клецками. Клецки были горячие и обжигали рот. Давно я уже не едал горячего и опьянел от еды.
Она сидела и смотрела, как я жадно ем, и вдруг на смеющихся глазах ее появились слезы.
— А может, и мой так, — сказала она.
— Замужем?
— Да вроде…
— Как так?
— В то воскресенье… когда война пришла… свадьбу играли…
Она помолчала, как бы вспоминая день начала войны.
— В двенадцать ушел в военкомат и уже не вернулся…
Она все сохраняла и оберегала, как было в тот день: гирлянды розовых бумажных цветов на окнах и по углам, и вышитые петухами рушники, и затейливо вырезанные из бумаги салфеточки — все как бы не верило в несчастье и ждало возобновления свадьбы.
— И батько с ним ушел, — сказала она, — и тоже не вернулся, и братья ушли, и тоже нет.
— А писал письма?
— Какие уж там письма! — она махнула рукой.
— Все равно живой, — ободрил я.
— Может, и живой.
— Обязательно живой и после войны приедет.
— Может, и так.
За окном стояла темная осенняя ночь. Ветер стучался в окна. Я разомлел от теплоты дома, от еды, от тихого покоя; ныла нога.
— Знаешь, хозяйка, — сказал я, — не пойду сегодня, переночую.
Она внимательно взглянула на меня, глаза ее смеялись.
— А зовут меня Ольга, — сказала она.
Она постелила мне кожух на печи. Пахло нагретой крейдой, было тихо и уютно.
Я долго не мог уснуть, чувствуя ее близость. И она тоже ворочалась и вздыхала.
Я проснулся посреди ночи. Хата была волшебно залита лунным светом. Тикали ходики, и, как бы догоняя их, пиликал сверчок. И было тихо, уютно и хорошо. Душа, находившаяся в долгом, бесконечном напряжении, как бы оттаяла и успокоилась, и все, что было вчера, и позавчера, и все это время, казалось диким, бессмысленным сном.
В печной трубе подвывал ветер, напоминая, что есть ночь, холодные и сырые просторы полей, окопы, грязь, холод, война, жестокость и нельзя, никак нельзя от этого уходить, надо через все пройти самому.
Ольга как будто бы и не засыпала. Она все ворочалась и вздыхала. Когда я спустился с печи и проходил к часам, она затаила дыхание. Было четыре часа утра. Освещенные луной елочки заглядывали в окна и чего-то ожидали. Потом я прошел назад, она лежала, притаившись. У нее были маленькие розовые пятки.
…Когда я проснулся, было серое, туманное утро. Шел дождь, а потом посыпал снег.
Ольга возилась у печи, и лицо ее было красно от жара. Она услышала, как я проснулся, и крикнула:
— С добрым утром!
Рубашка моя была выстирана и выглажена, и снова на ней ясно проступили бледно-голубые полоски, которые я так любил. Сапоги высушены и, вытертые мокрой тряпкой, стоят рядышком у печи.
— Спасибо, хозяйка, — сказал я.
— На здоровьечко, хозяин, — ответила она в тон.
На этот раз она изжарила огромную, на десять яиц, яишню с салом и опять сидела у стола и смеющимися глазами молчаливо смотрела, как я ем.
— Не останешься ведь? — спросила она.
Я отрицательно покачал головой.
— Знаю, грех вам оставаться. — Она помолчала. — А есть такие, у которых остаются, — сказала она не то с осуждением, не то с завистью.
— Сукины сыны, — сказал я.
— Может, — откликнулась она.
В это время где-то совсем близко зацыкал мотоцикл, и вслед за тем в дверь постучали, грубо, хозяйски.
— Явился! — воскликнула Ольга и вышла из хаты.
— Нету яик, нету! — закричала Ольга. — Капут!
— Зейфе! — залопотал немецкий солдат и вынул из кармана динамитного цвета кусок мыла. — И-и-и… — радостно захихикал он, будто бы показывая ребенку невиданную конфетку.
— Да оно и не мылится, — сказала Ольга.
— Вас? — спросил немец.
— Не мылится, — сказала Ольга и руками изобразила, будто мылит, а оно не мылится, — пены нет. Пфуй-пфуй! — Ольга подула, будто бы пускала мыльные пузыри, и развела руками, сделав скорбное лицо. — Нет пузырей!