Дорога издалека (книга первая)
Шрифт:
Отец торопливо допил чай, поднялся:
— Пойду. Человек бедный, родственников нет, нужно помочь с похоронами. А ты управишься — тоже приходи. Его, — на меня кивнул, — к соседу отведешь, пускай с бабушкой посидит.
Кетмень на плечо — и вон из дому. А вскоре и мы тоже. Мать привела меня к старухе Донди, та посетовала:
— Ох, ох! Всякому свой час… Трудно же придется бедняжке вдове с ребятами малыми. Ну, иди, голубушка, успокой ее. А за сына не тревожься.
Ушла мать. Не думал я в ту минуту, что больше уж не суждено мне увидеть ее.
С утра бабушка Донди сказками нас позабавила.
Сперва про верного бычка, который своего
— Идите, ребятки, поиграйте на дворе. А я вздремну.
Только мы из кибитки — а там топот коней, звон оружия, чужие грубые голоса. Мы так и обмерли, хоть не понимаем, что произошло… Туман еще гуще прежнего, а из тумана — тени всадников вырастают, надвигаются на нас. Чужие! И уже одни, другой соскакивают на землю с коней, хватают нас, ребятишек, — и в кибитку. Бабушка поднялась — только руками всплеснула:
— Аллах всемогущий!.. Детей, детей-то пожалейте, окаянные!..
— Молчи, старуха, — прикрикнул на нее один из чужаков с черными усами, торчащими, словно у кота. Но бабушка Донди проворно вскочила на ноги, зубами впилась усатому в руку, чтобы внучка своего отбить. Тот выхватил саблю да рукояткой по темени хватил ее. Охнула старушка, обмякла, грохнулась наземь, на ковер… А в кибитку их уж набилось, верно, с десяток. Потрошат дундуки, ковры свертывают. Торопятся — наших-то никого поблизости, все на похороны подались. Но трусят чужаки. Вьючат на коней награбленное, нас, четверых детишек, усаживают, со связанными руками. Это называлось — аламан, разбойничий набег на чужой аул, чтобы ограбить, угнать людей в рабство. Первый раз в моей недолгой жизни приключилась такая напасть — и сразу на мою голову…
Меня вскинули на коня, один из чужаков левой рукой обхватил за поясницу. Тронулись. Аламанщики стараются не шуметь и нам грозят кулаками: «Ш-ш-ш!..». Мы и без того напуганы. Только один из внучат бабушки Донди, самый маленький, никак не может успокоиться — визжит от страха, ничего не понимает.
— Молчи! Прикончу сейчас! — шипит чужак, ножом ему грозит. А усатый, что бабушку по голове стукнул, тут как тут:
— Что ты над ним дрожишь? Выдаст всех… Не брат же он тебе. Сверни шею — и конец…
— Сердца у тебя нет, что ли? — вполголоса вступился еще один. — Малыш ведь…
— Нету сердца! — рявкнул усатый. Глаза кровью налились. Потянулся он с коня, схватил малыша — его новый «хозяин» и моргнуть не успел, — стиснул ему шею…
Я в ужасе зажмурил глаза… А когда раскрыл, мальчика уже не было видно, только лениво переругивались двое разбойников… У меня перед глазами до сих пор стоит этот малыш, дрожащий, несчастный…
Долго ли, коротко мы ехали с ватагой разбойников, не помню. Очнулся я в каком-то незнакомом ущелье. Тут остановились всадники, спешились, нас, пленников, ссадили с коней. Немного погодя слышим топот, рев, блеянье — движется еще ватага аламанщиков, гонит стадо овец, верблюдов. И пленных ведут, мужчин, ребятишек из соседнего аула в горах. Потом — новая партия разбойников с пленными, награбленным добром. И еще одна, и еще… До вечера в ущелье собралось целое вражеское войско, скота нагнали видимо-невидимо и пленных, наверное, несколько сотен. Гомон стоит, плач, рев, разноголосый говор. Чужаки тоже говорят, вроде, по-нашему. После я узнал: войско хивинцев пришло с севера и напало на наши края. А среди них немало туркмен.
К вечеру всех пленников согнали в одно место, пересчитали. Ни есть, ни пить не давали —
Медленно двинулся поток людей и громадное стадо скота. Плакали дети, потерявшие родителей. Слышались выкрики: «Мама!», «Сыночек, где ты? Здесь я, здесь твой отец!..» Это перекликались те, кто потерял друг друга уже тут, в потоке невольников. А иные звали своих близких в надежде, что отыщутся… Многие, особенно пожилые мужчины, брели молча, низко опустив головы. Знали, что расстаются с родиной, оторваны от семей, от детей, быть может, навсегда.
Животным было не легче. Не одна верблюдица потеряла своего верблюжонка, кобылица — жеребенка, коза — козленка. И теперь они рычали, блеяли, кричали на разные голоса.
Я шагал в толпе незнакомых людей, и даже глядеть по сторонам не хотелось. Что сейчас творится дома? Конечно, отец и мама давно вернулись с похорон, мать отправилась за мной к бабушке Донди, а там… Мне было страшно вообразить, как мать рыдает от неутешного горя, как слезы текут по окаменевшим скулам отца. Сердце у меня леденело от острой тоски — я предчувствовал, что навсегда покидаю родину и больше, верно, не увижу никого из моих близких.
Чем дальше нас гнали, тем труднее становилось идти. Горы кончились, мы брели сначала степью, потом песками. Обувь, у кого какая была, вся истопталась, порвалась, теперь все пленники шли босые. На ногах появились мозоли, ссадины, открытые кровоточащие раны. Наши новые хозяева, видимо, дорожили пленниками! многих, утративших силы, с израненными ногами, они сажали на верблюдов и лошадей. Но если видели, что человек все равно слабеет, чахнет, тогда без малейшего сожаления бросали прямо на дороге, без глотка воды а крошки хлеба — на верную и скорую смерть.
После нескольких привалов люди немного поосвоились, пригляделись один к другому. Я старался не отставать от тех, к кому немного привык. Скоро заметил: неподалеку от нас шагает человек средних лет, чем-то непохожий на окружающих. Красивый, с правильным лицом, большими черными глазами. Приходилось ему не легче, чем всем, но он старался не выказывать усталости, держался бодро, прямо; и я видел, что облик его, осанка, все поведение ободряют его товарищей по несчастью. Незнакомец этот был общителен, приветлив со всеми; даже с аламанщиками, нашими мучителями, он разговаривал с таким достоинством, что те робели перед ним. На привалах он всегда что-нибудь рассказывал, а остальные слушали его, и лица у них были особенные, как будто посветлевшие. Наконец и мне удалось послушать, Оказалось, незнакомец читал стихи. Не все я тогда понимал, а хорошо делалось у меня на душе. Помню, как-то раз помолчал он, обнял за плечи одного, другого из своих товарищей и говорит:
— Не надо печалиться, братья! Поверьте, я много в этом мире повидал: ничего не вечно. Придет другое время. Тосковать, жаловаться, плакать — значит, приближать свою гибель… А если сейчас перетерпим, выстоим, то ведь не на смерть же нас ведут — хуже не будет. Еще и родину увидим, пусть хоть не каждый из нас…
Эти его слова я запомнил крепко. Тогда же спросил одного из наших: кто, мол, это? Он мне говорит:
— Это Зелили, поэт. А его настоящее имя Курбан-дурды, он племянником доводится Махтумкули.