Дорога неровная
Шрифт:
— Давай узнаем, отчего это люди как выпьют, так веселые становятся и песни поют?
— А где взять? — причина попробовать самогонки показалась ей веской.
— Да у дядь-Ивана! Он вчерась с объезда ре-ри…
— Реквизированный? — подсказала Павлушка, чей язык гораздо легче выговаривал трудные слова.
— Ага, вот-вот — реквизированный самогон привез, он у него в сенцах стоит, сдать не успел. Пойдем?
— Ага, — засомневалась Павлушка, — а вдруг поймают, да и нехорошо без спросу брать. Это ведь воровство.
— А мы у дядь-Ивана что ли воровать будем? Самогон-то теперича ничейный. А и со спросом дядь-Иван все равно нам самогону не даст. А поймать нас никто
Этот аргумент окончательно развеял сомнения Павлушки, и девчонки прокрались на половину Катаевых, где у самой двери стояла огромная пузатая бутыль с самогоном. Ирма осторожно налила самогонки в берестяной ковшик, сделанный Мартой, а в бутыль, чтобы незаметно было, долила воды.
— Ой, как нехорошо! — запоздало раскаялась Павлушка. — Папа меня бы за это не похвалил.
— Подумаешь — ковшик самогонки! — фыркнула подружка. — Все равно дядь-Иван оприходует его и отошлет либо в Тюмень, либо выльет, уж не раз так делал. Или фершалке для дези… дезафекции отдаст.
— Для дезинфекции? — уточнила Павлушка.
Ирма утвердительно кивнула, и девчонки юркнули на свою половину, предварительно посмотрев, нет ли во дворе латышат, но те, видимо, ушли с ледянками — самодельными санками из лукошек — на речную горку. В избе Ирма достала хлеб, лук и соль для закуски, а самогон разлила по глиняным кружкам: себе побольше, Павлушке — поменьше, не из жадности, просто подумала, что маленькой Павлушке много самогонки пить — вредно.
— Ну, будем здоровы, — Ирма произнесла это солидным басом и стукнула краем своей кружки о Павлушкину.
Зелье было противное: отвратительно пахло, рот заполыхал огнем, и Павлушка, выпучив глаза, смогла осилить лишь два глотка, и потом долго махала ладошкой на свой рот, пока не догадалась запить водой из ковшика, заранее приготовленного «многоопытной» Ирмой, которая уже раньше пробовала самогонку втайне от взрослых, и потому, где глоток, где два, храбро осушила кружку до дна. Самогонки, разбавленной водой стало вдвое больше, она живо разбежалась по жилам. У Ирмы зашумело в голове, и стало невесело: навалилась тоска, захотелось плакать. Она и заплакала-запричитала:
— Ой, да я несчастная, ой да я сиротиночка! И мать моя пастушка, и я буду пастушкой, и никто меня и замуж не во-о-зьмё-от…
У Павлушки кружилась голова, тошнило, однако подружку стало жаль, и она также заплакала, гладила ее по плечу и уговаривала заплетающимся языком:
— Ирмочка, не плачь, Ирмочка, не надо…
— Ой, да бедная моя головушка! — голосила та совсем по-взрослому, словно по покойнику. — Ой, да ничего у меня нет, да одни только курочки…
Ирме вдруг вздумалось полезть в печной закут, где сооружена клетка-курятник: курицы зимой обитали в избе. Девчонке захотелось узнать, снесли ли ее рябенькие яичко. Конечно, захотелось это узнать и Павлушке. Но залезли они в курятник, и он, казавшийся ранее просторным, вдруг оказался тесным, и вылезти обратно не было сил.
Тогда Ирма уселась на заляпанный куриным пометом пол и заревела еще громче:
— Ой, да что это такое: выйти на волюшку не могу!..
Павлушка примостилась рядышком, заливаясь слезами, уговаривала подружку, гладила ее по плечу:
— Не плачь, Ирмочка, не плачь…
Так их и нашли спящими в курятнике, облепленных пухом и скорлупой от раздавленных яиц. Почему девчонки там оказались, разобрались очень быстро: в берестянке-ковшике плескалась на донышке самогонка.
Марта-пастушка ничего не сказала наутро дочери, когда девчонки проснулись больные, опухшие, только вздохнула и прижала светловолосую лохматую
— Марш в баню, чтоб отмылись обеи как следует!
В марте ощенилась Мурза. Иван решил оставить одного кобелька, натаскать его на уток, а других щенков сунул в мешок и унёс куда-то. И теперь у ребят — троих Ивановых мальчишек, Ирмы, двух ее братьев и Павлушки — не было важнее заботы, как обиходить Мурзу. Они без конца утаскивали из дома съестное, и вскоре перед мордой собаки скопилось достаточное количество хлебных корок, за что маленьким доброхотам досталось от матерей. Мурза все время старательно вылизывала щенка, рыжего, вислоухого с тугим белым животом, а когда приходили дети, она поднимала голову, смотрела на детей добрыми глазами. Морда у нее становилась такой умильной, что, казалось, Мурза улыбается, и при этом собака бешено молотила по подстилке пушистым хвостом.
То, что щенок красивый, ни у кого не вызывало сомнений, а вот при выборе имени возникли разногласия: каждому хотелось, чтобы щенка назвали по его указке. Шариков и Бобиков было в деревне много, и Полканов — хоть пруд пруди, потому ребята выдумывали свои самые невероятные имена. Павлушка даже предложила назвать его Непманом за толстый тугой живот — именно такой был у лавочника, хозяина небольшого магазинчика напротив ее дома в Тюмени. Прошла неделя, а имя щенку так и не придумали.
— Ребята, — сказала однажды Ирма, — мы — хрещёные души?
— Ага! — кивнули шесть «хрещёных» душ.
— Ну и кутёночек должен быть хрещёным, живая ведь душа.
— Ага! — согласились мальчишки и Павлушка.
— Тогда, Панька, зови свово Веньку, пусть попросит отца окрестить кутёночка.
Павлушка покраснела, услышав про «свово Веньку»: ох уж эта Ирма! Рассказала ей, как Венька, поповский сын, однажды защитил её на горке от незнакомых богандинских мальчишек, и вот уже стал «её», скоро, глядишь, начнут дразнить их женихом и невестой. Но если не кривить душой, то Павлушке нравился этот весёлый ясноглазый паренек, всегда чисто и опрятно одетый, да и что удивляться — сын батюшки Алексея. Именно в поповском доме, куда были приглашены сельские ребятишки на Рождество, Павлушка впервые увидела наряженную ёлочку. У них дома и у Катаевых такого обычая не было, да и слышала Павлушка, будто запрещено праздновать Новый год и Рождество Христово, потому что первый праздник — буржуйский, а второй — религиозный, а религия, как сказал ей папа — опиум для народа, потому и церковь Богандинскую закрыли.
Однако в Богандинке, несмотря на приказ, только со звонницы колокол сняли, а иконы не тронули. Люди всем селом бегали смотреть, как красноармейцы лазали по колокольне. Они сбили колокол с места, потом спихнули его вниз, и колокол под громкое женское «ах!» упал на землю и жалобно загудел, показалось, что вместе с колоколом даже земля застонала. Женщины громко заплакали, закрестились, а Зиновий Митрохин, по улошному — Зенок, громко выматерил тех, кто приказал зорить церкви. Иван Катаев опустил глаза, чтобы не видеть злых взглядов прихожан. Рядом с ним стоял отец Алексей и тоже крестился. По лицу его бежали крупные слезы.