Дорога обратно (сборник)
Шрифт:
— …Ты с ними на жилплощади живешь? Живешь, все это знают… Живешь ты с ними постоянно? Постоянно, это каждый подтвердит, и мы, где надо, подтвердим… Прописана у них ты временно?
— Вроде так, — ответила ему Мария.
— Ах так! И это — справедливо? Ты в своем праве требовать от них, чтоб прописали постоянно.
Мария испугалась:
— Для чего?
— Ты
— Две, — подсказала одна из подруг. — В третьей Лисюченковы, семья, но их не видно: он все на северах, в командировках; она гуляет…
— Пусть две, — смирился Теребилов, — по совести одна уйдет тебе; и заживешь.
— И на кухне место будет, чтоб никто не прикасался, — заботливо зауверяла пьяную Марию другая ее подруга, — и своя конфорка на плите, и счетчик… Дед, я верно говорю?
— Положено, — кивнул старик Григорий, наливая. — А если будут сильно против, намекни, что в горсуде по-ихнему не будет.
Мария слушала, дурея в духоте и поддаваясь; даже увлеклась:
— Они не будут против, я их знаю: люди воспитанные, термос подарили, я им как родная, я им для верности скажу: глядите у меня! Я в своем праве — у людей спросите, вон, все люди говорят, а люди зря не скажут! Я и с судьей Веретьевой знакома — Светланочку ее в этих яслях когда еще сажала на горшок!..
Внезапно все затихли, и Мария осеклась: в котельную вошла та тетка-хохотушка из Пушгор — уже не хохоча, уже без клипс, в серебряных сережках с позолотой; ни на кого не поглядела и мрачно обратилась к старику Григорию:
— До хаты не пора? Одной мне ужин жрать?
На этом разговор был кончен, и Мария была уже готова позабыть о нем. Она, добравшись до дому, хотела промолчать, лечь тихо спать, потом, проснувшись, жить, как прежде, — но там, на улице, ждал результатов разговора Теребилов, а на кухне все хихикали в ладошку две подруги, приведшие ее домой под локотки.
Мария не смолчала: мялась поначалу, потом, храбрясь, вошла в кураж…
— Мария Павловна! — пеняла мать, страдая. — Скажи, зачем ты это делаешь? Зачем ты так? Ну разве этак можно? Ну разве мы тебя обидели хотя бы раз?..
— Глядите у меня! — мотала головой Мария. Отец молчал и хмурился. Затем прогнал ее подруг, велел всем отправляться по постелям, Марию утром не будил, дал ей проспаться. Когда проснулась, усадил ее обедать, но она почти не ела, так, клевала — и тогда, убрав ее тарелку со стола, отец ей с сожаленьем объявил:
— Придется нам расстаться.
Она ушла. Когда это случилось: до того, как Пролетарский стал Октябрьским проспектом, или после — где ж мне помнить? Я тридцать с лишним лет живу в Москве, я в Пскове не бывал лет десять, я на не признанной Марией могиле не был все пятнадцать лет!.. Теперь там, на Святой горе, мне говорят, живут монахи: бьют в колокол, поди, когда им нужно, каждый день — не то что раз в году в июне, и по совсем другим делам… Что до Марии, то она не возвращалась. Я не запомнил от нее, кроме того, что рассказал, почти что ничего. И фотографий не осталось, чтобы я мог вспомнить в ней не только грузность тела, но и глаза. Зато я помню книжку стихов с автопортретом Пушкина на обложке из картона — по ней и научился я читать еще до букваря и первых школьных троек. Не потому, что в доме не было другого Пушкина — но этого не жалко было мне отдать на растерзанье… Должно быть, он пропал при переезде на новую квартиру у театра, или в Москву, иль при мытарствах по Москве — обычный сборник, отпечатанный in quarto Учпедгизом, Госиздатом иль Огизом на рыхлой серенькой бумаге; на ней еще видны были разводы высохшей воды. Там было сочиненное в псковской ссылке: «К Языкову», «К ***», «Под небом голубым страны своей родной», «В крови горит огонь желанья», «Сожженное письмо», «Вакхическая песнь», «Зимний вечер», «Храни меня, мой талисман»… Там были: «К морю», «Демон», «Ночь», «Кинжал», «Во глубине сибирских руд» и «Арион». Там был «Пророк». Там были: «Памятник», «Элегия», «Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы», «Из Пиндемонти».