Дорога уходит в даль… В рассветный час. Весна (сборник)
Шрифт:
– Если я сказала: «Приду и принесу», – голос мой дрожит от обиды, как фитиль в ночнике, – значит, я приду и принесу, да!
Юлькина мама испытующе смотрит на меня, потом на Юльку, которая заглядывает ей в глаза, словно прося ее быть со мной поласковее.
– Ну, посмотрим… – И Юлькина мама опускается на топчан рядом с девочкой.
Юлька благодарно трется щекой о материнскую руку.
– Нашла, мамця, работу?
– Нет… – с горечью отзывается мать. – Нигде ничего нету. У Левицких – такое огорчение! – вчера была уборка, полы мыли, окна, а я и не знала, другую наняли.
В подвале тихо. От слов Юлькиной мамы пахнет горем, пахнет голодом.
– Цурэчка! (Доченька!) А покушать я тебе все-таки принесла!
И Томашова (так, по мужу, зовут Юлькину мать) ставит на стол узелок, закутанный в старенький, потерявший цвет вязаный платок, с такими движениями, словно она говорит, как фокусник: «Вот-вот! Сейчас-сейчас! Раз, два, три – готово!» Томашова достает из узла черный котелок, прикрытый большой краюхой хлеба.
– Ой! – восторженно кричит Юлька. – Хлеб!
– А в котелке – борщ! – сияет Томашова. – Хороший, мясной! Кухарка Морачевских – дай Боже ей здоровья! – налила больше половины котелка. И еще положила в борщ – видишь, что?
– Косточка… Мозговая! – Юлька даже порозовела от радости.
– Кушай, кушай! – Томашова дает ей ложку.
Но Юлька отрицательно качает головой:
– Без тебя не буду!
– Ну, и я поем…
Мать и дочь черпают ложками борщ из котелка. Но я вижу – Томашова зачерпывает борщ реже, чем Юлька.
Борщ съеден, Томашова подносит котелок к губам Юльки: – Выпей все, до последней капли!
Юлька обгладывает косточку – глодать, впрочем, нечего, косточка голая, как ветка, с которой содрали кору. Потом она стучит косточкой по чистой бумажке, которую мать положила на ящик, – из косточки вываливается на бумажку небольшой комок мозга.
– Пополам! – командует Юлька. – Тебе и мне.
– Да я его и на дух не терплю, этот мозг! – уверяет Томашова.
– Мамця!
– Вот як Бога кохам, никогда я этот мозг не ем!
– Мамця!
– Еще когда я девчонкой была, всегда, бывало, младшему братишке мозговую кость отдавала! Кушай, кушай все…
Юлька съедает с бумажки костный мозг. Потом, приложив к губам круглое отверстие в кости и щелкая языком, она старается высосать остаток мозга, засевший в глубине кости. Это ей удается, и она с восторгом съедает всё.
– Цурэчка моя… – Томашова смотрит на Юльку затуманенными глазами. – Чего бы только не дала я… чего бы не сделала… Только бы выросла ты, перепелочка моя! Только бы стала ходить…
Набравшись храбрости, я говорю:
– Надо показать ее доктору… Доктор вылечит!
– Ах, док-тор? – Томашова снова насмешлива и недружелюбна ко мне. – А где я возьму полтинник для доктора? А доктор лекарство пропишет – опять плати: аптекарю! Я за стирку двадцать копеек в день получаю. И не всякий день у меня работа есть…
– Мой папа с вас денег не возьмет! – горячо уверяю я.
– Не слыхала я, – ворчит Томашова, вымывая котелок и ложки, – не слыхала про таких докторов, чтобы даром лечили!
Юлька, послюнив худенький палец, тщательно подбирает
– Носила я Юльку к одному доктору, – рассказывает Томашова. – На курорт, сказал, везите, к морю. Давайте ей свежие яички, мясо и бульон… Нет уж! Я ее на днях к Острабрамской Божьей Матери понесу. Целый день с нею на коленях перед иконой стоять буду. Молиться буду, плакать буду!.. Ксендз Недзвецкий говорит: Божия Матерь сделает чудо – поправится Юлька!..
– Буду ходить, мамця? Ногами?
– Будешь ходить, цурэчка! Бегать будешь!..
Тихонько простившись с Юлькой («Завтра прибегу – с картинками!») и вежливо поклонившись ее маме (она на мой поклон не отвечает), я ухожу из погреба. Поднимаюсь по лестнице гораздо лучше, чем давеча спустилась, – без всяких неприятностей.
Выхожу на улицу – ох, какими светлыми кажутся мне весенние сумерки после темного погреба, освещаемого полосатым светом фитилька! Пахнет свежестью – только что, видно, прошел теплый, весенний дождик. Пахнет почками, распускающимися на чахлых деревцах вдоль уличного тротуара. Из открытых дверей магазинов вырываются десятки интересных запахов. Откуда-то доносится смех, где-то во дворе звучит песня. Издалека слышно, как в городском саду духовой оркестр играет вальс «Дунайские волны»… От улицы пахнет жизнью!
Толстая булочница, пани Гринцевич, бросает на тротуар горсть хлебных крошек, на них набрасываются воробьи и синицы… Мне вспоминается, как Юлька, послюнив худенький палец, собирала с ящика хлебные крошки…
Я бегу домой.
Впервые замечаю: почти во всех домах – крохотные оконца на уровне тротуара. Теперь я знаю, что это окна подвалов, где живут люди. Такие, как Юлька и ее мама.
В тот вечер, как на грех, папа возвращается домой так поздно, что я уже лежу в постели и с величайшими усилиями стараюсь не заснуть.
– Ой, папочка! Я так тебя ждала… Если у кого ссудная касса, так это Скупой Рыцарь?
– Нет. Это ростовщик.
Папа устало опускается на стул около моей кровати.
– Папа! А если у человека ноги – как макароны и он совсем нисколько не может ходить, ты такого лечишь? Чтоб он ходил, как все люди…
– Пуговка! – говорит папа с укором. – Я все-таки думал, что ты умнее. Как я могу тебе на это ответить? Я же должен сам видеть, что за человек, что за ноги, почему они не ходят… Пусть мне покажут этого человека.
– А ее мать не хочет!
– Чья мать? Чего не хочет?
– Юлькина… Девочки Юльки мать… Она не хочет, чтоб Юльку лечил доктор!
– А не хочет, так из-за чего нам с тобой волноваться?
– Юлькина мать хочет, чтоб Юльку Боженька вылечил!
– Фью-у-у-у! – свистит папа и встает, чтобы идти в столовую: он сегодня еще не обедал.
– Папа… – Я удерживаю его за руку. – Посмотри Юлькины ноги! Пожалуйста!
– Нет.
– Почему, папа? Почему ты не хочешь?
– Как же я тебе объясню, когда у тебя мозги пуговичные! Ну, попробуй все-таки понять. У меня с Боженькой разделение труда: или он, или я. Вместе мы не лечим. Понимаешь?