Дорога уходит в даль… В рассветный час. Весна (сборник)
Шрифт:
Павел Григорьевич не только хороший учитель, но хороший человек. Услыхав от меня про болезнь Юльки, Павел Григорьевич заходит к Томашовой ежедневно, иногда по два и три раза в день. Утром и вечером, перед приходом туда папы, Павел Григорьевич измеряет и записывает Юлькину температуру. Папа шутя зовет Павла Григорьевича «куратором» – так в университетских клиниках называют студентов-медиков, которым поручено наблюдение за определенными больными. Павел Григорьевич следит за Юлькиным дыханием, за ее кашлем, за тем, приходит ли Юлька в сознание и надолго ли. По назначению папы Павел Григорьевич ставит
В первый день Павел Григорьевич сразу предложил Томашовой перебраться с Юлькой до ее выздоровления в его комнату.
– А как же вы? – удивилась Томашова.
– Ну, я на это время к товарищу перейду…
Но Томашова отказалась. Ничего, идет весна, даже в их погребе становится уже тепло. И не надо трогать Юльку с места… Каждое движение причиняет ей боль, вызывает этот страшный кашель!
Теперь, когда я прихожу, Томашова уже не сердится, она даже радуется. Это оттого, что при виде меня в Юлькиных глазах ненадолго пробегают искорки сознания – такие слабенькие, словно где-то далеко, ночью, в глубине темного леса, чиркнули спичкой, – и тут же погасают.
– Узнала! Узнала тебя Юлька! Обрадовалась, что ты пришла… – шепчет Томашова.
Я принесла Юльке свою «главную» куклу (то есть самую новую). Эта кукла почему-то не имеет прочного имени. Мне подарили ее к елке, и фрейлейн Цецильхен предложила для нее имя «Зельма». Юзефа тотчас же – назло «немкине»! – переименовала Зельму – в «Шельму». Мне не нравится ни то, ни другое имя, – так кукла и живет безымянная. Зато у другой моей куклы есть и имя и фамилия: Люба Лимонад. Я ее очень жалею, потому что она калека: у нее только полголовы! Прежде на Любе был роскошный парик с двумя золотистыми косами. Но как-то в пылу игры парик вдруг отклеился. Я его спрятала, чтобы снести Любу в починку, а теперь вот ни за что не могу вспомнить, куда я сунула этот парик! Так и осталась у бедной Любы голова, с которой словно отпилили верхнюю половину черепа. Голова зияет, как большая пустая кружка! Папа однажды, поддразнивая меня, сказал:
– Эх, хорошо бы из такой головы пить летом холодный лимонад!
И все стали звать горемычную куклу Люба Лимонад, но сама Люба, по-видимому, не горюет – лицо у нее такое же счастливое и глупое, каким было и под париком с золотыми косами. Я, конечно, усердно ищу, шарю – где этот проклятый парик? – но пока без толку.
Когда я принесла Юльке в подарок Зельму-Шельму (мама позволила подарить), Юлька на миг пришла в себя, взяла куклу, потом провела, как слепая, пальцем по ее лицу и внятно сказала:
– Личико…
И тут же снова впала в забытье.
Так тянутся один за другим длинные, тоскливые дни.
Приходят соседки, приносят Юльке кто кисленькой капустки, кто огуречного рассола. Пришла как-то старая бубличница Хана, принесла бублик:
– Совсем-совсем тепленький! Пусть девочка скушает и будет здорова!
Папа не позволяет, чтобы около Юльки скоплялось много людей с улицы. Но, когда Томашовой надо отлучиться, кто-нибудь
На этот раз я его не пугаюсь. Он сидит около Юльки, глядя на ее истаявшее лицо, и с огорчением качает головой. Я сажусь на другой ящик. И вдруг «рыжий вор» обращается ко мне:
– Говорила мне Юлька – спугались вы меня… А ведь это я тогда для смеху! Вот ей-богу, честное слово!
Я молчу. Хороший «смех»!
– Меня в тот день с фабрики прогнали. Без работы остался… Ну, выпил, конечно. И баловался на улице… А я портмонетов ни у кого не отнимаю. Ей-богу, вот вам крест!
Он оглядывает меня очень добродушно с ног до головы и добавляет:
– Да и откудова у вас будет он, тот портмонет! Ведь вы ж еще не человек, а жабка (лягушонок)…
Я оскорбленно соплю носом. Приятно это слышать, что ты лягушонок? Но я пересиливаю обиду.
– А теперь, – спрашиваю я, – вы работу получили?
– Ну, а як же! – смеется рыжий. – Каждый вечер на балу у генерал-губернатора краковяк танцую! Бывает, конечно, что и у полицмейстера, но только не ниже!.. Кулак приглашает, на коленях просит – не иду!
И вдруг он становится серьезным и говорит невесело:
– Где ее возьмешь, работу? Первое мая на носу – хозяева вовсе с ума посходили: всех добрых хлопцев – геть за ворота!
Мы молчим. Я думаю. «Сегодня же спрошу у папы – или лучше у Павла Григорьевича, – почему, когда первое мая на носу, хозяева сходят с ума и гонят всех добрых хлопцев «геть за ворота».
А рыжий уже мечтает вслух:
– Мне бы такая работа в охоту: зубным врачом! Ух, пересчитал бы я городовому Кулаку все зубы, до единого! Чтоб он, как старая бабулька, корку хлебную сосал, а разжевать не мог! Мня, мня… Пя, пя, пя…
Рыжий смеется. И я смеюсь. Ох, хорошо бы, чтоб кто-нибудь отплатил городовому Кулаку за все его издевательства над людьми!
– А хозяину моему, – мечтает рыжий, – вырвал бы я зубы изо рта и пересадил бы те зубы ему на спину. Смеху бы! А?
Неожиданно, словно разбуженная нашим разговором, приходит в себя Юлька.
– Ваць… – узнает она рыжего.
И Ваць радуется этому, как ребенок.
– Юлька!.. – Он гладит ее руку, и рядом с его здоровенной ручищей Юлькина ручонка – как обезьянья лапка. – Я зубной врач, Юленька…
Но Юлька уже снова не узнает и не слышит.
По лестнице быстро спускается Томашова.
– Спасибо, Вацек, что посидел тут. Теперь ступай. Скоро придет доктор, он не велит, чтоб тут много народу толкалось…
И Вацек покорно убирается восвояси.
Однако приходит не папа, а совсем новый для меня человек. Немолодой, с проседью, с очень рябым лицом. От папы я знаю, что, если людям не «прибивают оспу», они заболевают страшной болезнью. Очень многие умирают от этой болезни, а кто и выживает, остается чаще всего изуродованным: лицо все в светлых дырочках, как губка. Эти дырочки остаются навсегда, до самой смерти, свести их нельзя ничем. Про рябого человека, сказал мне папа, в народе говорят, что у него на лице черт горох молотил.