Дорога уходит в даль… В рассветный час. Весна (сборник)
Шрифт:
Все страшно взбудоражены. Растерялись, огорчены, а что делать, никто не придумает. Даже Иван Константинович! Правда, он повторяет свою любимую мысль:
– Не знаете вы солдата. Солдат так просто, за здорово живешь, не пропадет. Не-е-ет!
Но все-таки Иван Константинович обеспокоен и, пожалуй, вовсе не так уверен в том, что у Шарафута найдется та сверхъестественная выдержка, какой полагается всегда и во всех случаях жизни выручать русского солдата.
Несколько дней спустя мы сидим вечером у Ивана Константиновича в кабинете. Разговор идет, ну, о чем может идти разговор? Конечно, о Шарафуте.
Неожиданно из кухни доносится топот (новый денщик Ивана Константиновича, Фома, – такой же мастер топать сапогами, каким был Шарафут, если еще не больший!), грохот резко открываемой двери, шум свалки. Да, да, кого-то тащат, волокут сюда по полу, а этот кто-то сопротивляется.
– Не уйдешь! – кричит Фома. – Не уйде-о-ошь!
Дверь в кабинет распахивается. Фома держит какую-то темную фигуру. Она отбивается от него.
– Пымал! – с торжеством кричит Фома – Здор-р-ровый черт! Весь вечер, смотрю, он кругом дома шастает и шастает.
И тут начинаются чудеса в решете.
Вырвавшись из рук Фомы, темная фигура бросается к Ивану Константиновичу. Фигура оборванна и грязна. Лица не видно – оно все заросло.
Мы не успеваем даже удивиться.
А Иван Константинович, весь просияв, радостно кричит:
– Ах, черт побери мои калоши с сапогами! Шарафутка! Это в самом деле Шарафутка!
Иван Константинович поднимает его с полу, целует его неузнаваемо-дремучее лицо. И Шарафут, показывая на Ивана Константиновича, с торжеством говорит Фоме:
– Она мине целовала!
Мы не сразу узнаем историю Шарафутовых приключений, свалившихся на него за эти недели. Сейчас ему – первей всего! – необходимо то, что Иван Константинович называет санитарными мероприятиями, – баня, стрижка и прочее.
В эти дни его никто ни о чем не расспрашивает. Такое у него измученное лицо, такая непривычная наивно-недоуменная печаль. Видно, хлебнул горя через верх.
Лишь на третий день Шарафут приходит в себя. Все эти дни он либо спит, либо ест. Видно, и спал не досыта, и оголодал. Денщик Фома – веселый парень, начинающий каждое обращение со слов: «Так что», – поражается Шарафутову аппетиту.
– Так что, ваше благородие, – говорит он Ивану Константиновичу, – я так думаю: не иначе, как из татарина днище выпало. Никак не наестся!
Все объясняется очень просто. И очень страшно.
Родина Шарафута – Мензелинский уезд, Уфимской губернии – одна из местностей, сильно пострадавших от голода и эпидемий. Мы этого не знали – ведь подробных сведений о распространении «недорода» и болезней в газетах не печатают. Шарафут слыхал, как об этом говорили в вагоне, но ему и в голову не приходило, что это такое, какое отношение может это иметь к его семье.
Когда со своим заветным сундучком под мышкой Шарафут шагал проселком в свою деревню, ему стали попадаться навстречу односельчане И каждый из них, как говорит Шарафут, узнавая его, «плакала». Но говорить никто ничего не говорил – сам, мол, увидишь.
Ну, Шарафут и увидел…
Больше половины деревни вымерло. От голода и тифа. Семья Шарафута сперва продала корову.
Когда съели то, что выручили за скот, тогда подумали: а на что теперь – без коня! – нужны плуг, соха, борона? Продали и это. А затем продали и земельный надел, то есть тот клочок земли, которым владели спокон веку: к чему земля, если ее нельзя и нечем обрабатывать? Все скупили «баа-там мужикам»… Наконец продали с себя все – до последней тряпки… Есть-то ведь надо! Каждый раз, когда Шарафут повторяет свой вопрос: «Кушить нада?», мы все яснее представляем себе постепенное погружение крестьянской семьи в трясину голода, болезней, смерти.
Когда все было продано, рассказывает Шарафут, все «помирала». Ели хлеб из лебеды и желудей. Подбавляя в хлеб землю, даже навоз… Потом заболели, очевидно, голодным тифом. Когда Шарафут приехал, он застал в живых только младшего братишку – «она еще живая была». Запасливый Шарафут вынул из кармана остатки своей дорожной еды – большой кусок хлеба. Братишка схватил хлеб обеими руками, но он уже не мог, не имел силы есть. Мальчик только крепко прижимал хлеб к себе. Так, с куском в руке, и умер.
Шарафут сидел около мертвого братишки. Вдруг слышит – шорох. Обернулся, а в избу вползает соседская девочка лет десяти – двенадцати. Вставать на ноги девочка уже не могла, передвигалась ползком. На Шарафута она не смотрела, она словно не видела его. Он подумал – слепая. Но нет – она смотрела в одну точку, не отрываясь: на кусок хлеба в мертвой руке мальчика.
Глава девятнадцатая
Мы – абитуриенты!
У каждого времени года свои собственные призывные голоса. Самый веселый голос, конечно, у весны. Ведь он впервые становится слышен после тихих зимних месяцев, когда нам уже чуть прискучила тишина: уже давно из-за двойных рам не было слышно уличных голосов и звуков – не говоря уже о пении птиц! – давно уже по обледенелым мостовым не стучали колеса, и только бесшумно, еле шурша, скользили сани и падал на землю снег.
И вдруг… Вслушайтесь! Вслушайтесь внимательно: весенние голоса возникают задо-о-олго до прихода настоящей весны! В какое-то удивительное солнечное утро раздается негромкий, но такой веселый голосок: «Да!.. да-да!.. да!.. Дада-да!..» Это воркует капель – милая, застенчивая капель вежливо и деликатно напоминает вам о том, что зима на исходе.
Дальше звучит уже целый хор: в пение капели вступают голоса луж и канавок. С каждым днем их становится все больше. Они уже не смотрят остановившимся взглядом, как кукольные глаза, – они текут, льются. Иногда под вечер их прихватывает морозцем! – они останавливаются, но ненадолго: утром солнце снова освобождает их, и они продолжают свой победный путь. Негромкими звоночками ручьи объявляют всему свету об открытии ребячьей навигации. На этот зов отовсюду спешат мальчишки – реже девчонки – с бумажными корабликами, а то и просто с пустыми коробками из-под папирос: это, как всем известно, отличные быстроходные катера, в особенности если их еще подстегивать прутиками.