Дорога уходит в даль… В рассветный час. Весна (сборник)
Шрифт:
– От тебя никто никакой думы и не ждет! Скажите, какой думный дьяк выискался! – сердится Люся.
Меля окидывает нас всех презрительно-величественным взглядом и уходит не прощаясь.
Мы все тоже расходимся в разные стороны. Невеселые, озабоченные. К моему удивлению, Маня идет со мной, хотя живет она в другой части города.
Маня объясняет мне:
– Я к сапожнику. За мамиными ботинками.
И я понимаю: неправда это. Не за ботинками. Во всяком случае, не за одними только ботинками. Удивительная вещь: как легко мы врем «синявкам» и как трудно, как неохотно и бездарно врем
Некоторое время мы с Маней шагаем молча. Дойдя до Екатерининского сквера – около костела Святой Екатерины, – мы, не сговариваясь, садимся на скамеечку в боковой аллейке. Я понимаю: Маня хочет что-то сказать мне.
– Шура! – начинает она не сразу. – Я тебе сейчас скажу одну вещь. Даже Катюша этого не знает!.. Ты слушаешь меня, Шура?
Ну конечно, я слушаю. И волнуюсь. Я знаю: не такой человек Маня, чтобы по пустякам разводить таинственность! Наверное, у нее что-нибудь серьезное.
– Шура, я придумала один… ну, словом, одну штучку. С экзаменами все будет благополучно. Все выдержат, понимаешь, все!..
Тут Маня вдруг останавливается. Словно она раздумала говорить то, о чем собиралась сказать мне. Она гладит мою руку и почти шепчет извиняющимся голосом:
– Не сердись, Шурочка. Я скажу тебе это в другой раз. Не сегодня.
В первый раз за всю нашу семилетнюю дружбу я сержусь на Маню.
– Если ты считаешь, что я не достойна твоей откровенности, что я разболтаю, как балаболка… Тогда, конечно, не говори мне ничего! Ни сегодня, ни в другой раз!.. И перестань гладить мои варежки, как будто я злая собака и ты хочешь меня задобрить, чтобы я на тебя не гавкала!
– Шура, как тебе не стыдно! Я говорю об этом только с тобой…
– «Говоришь» ты! – фыркаю я. – Ты же вот именно ничего не говоришь, не хочешь говорить!
– Нет, хочу.
– Так почему ты говоришь: «Ах, я придумала одну штучку», а потом: «Нет, нет, я раздумала…»?
– Не раздумала я. Просто у меня еще не все готово. Я тебе все скажу, все до капельки! Как только будет можно, так сейчас и скажу… Ты мне не веришь?
– Я – тебе? Ох, какая глупая!..
На этом мы и расстаемся в этот день.
Глава двадцать первая
Ворота под радугой
Очень давно – когда я была совсем маленькая – мы с папой ехали за город. Только что перед тем прошел дождик, такой веселый и светлый, что солнце не испугалось его и не спряталось за облака. Солнце смотрело сквозь дождь – оно смеялось, – и от этого на небе заиграла радуга. Ее многоцветные полукруглые ворота перекинулись через все небо, встали одной ногой на склоны холмов, спускающихся к шоссе, а другой уперлись в берег реки. Мы с папой ехали в бричке прямо к этим воротам. Приветливо и широко распахнутые, ворота радуги гостеприимно звали нас: «Пожалуйте! Пожалуйте! Ждем!» Но, сколько мы ни ехали все вперед и вперед, нам не удавалось ни проникнуть под радужные ворота, ни даже подъехать к ним вплотную.
– Ну-у-у… – протянула я недовольно. – Когда же мы въедем в эти ворота?
– А ты умей смотреть! – посмеивался папа.
Я так сильно таращила глаза, чтобы не пропустить минуты въезда под радужные ворота, что не заметила, как заснула, привалившись головой к папиному плечу. А когда
– А где же они, ворота? – спросила я.
– Вспомнила! Проехали мы их давно.
Несколько лет я верила, что под радугу можно въехать или вбежать. Потом узнала: нет, нельзя. А теперь – в этом последнем году ученья в институте – меня все время не покидает веселое предвкушение близкой радости. Вот, кажется мне, еще день, еще неделя – ну, может быть, еще месяц, – и я нырну под радужные ворота! Конечно, не буквально: на дворе стоит еще только март – какая радуга в марте?
Откуда это ощущение близкой радости, почему я вдруг вообразила, будто радугу можно догнать или даже войти под нее, не знаю.
Как-то, когда стало известно, что Матвея вместе с остальными 183 киевскими студентами, сданными в солдаты, скоро освободят, и все мы ежедневно ждали его приезда, мы с Катюшей Кандауровой и Гришей Ярчуком шли вместе по улице. Шли и молчали. Был Великий пост, от церквей плыли волны колокольного звона. Издалека, от железной дороги, доносились паровозные гудки. Невозможно было вообразить себе что-нибудь более пленительное, чем чистота этих весенних звуков. Ведь в течение всей зимы они доходили до нас, словно закутанные в вату. А сейчас они звенели гулко, необыкновенно явственно, прозрачно, как незамутненная родниковая вода.
Бывают такие минуты, когда в жизни, как в сказке, все кажется возможным, правдоподобным, ни капельки не удивляет. Так было с нами в этот день. Когда из сизоватого, сумеречного тумана вдруг появился высокий человек, протягивавший руки к нам, мы нисколько не удивились. Правильнее было бы, конечно, сказать, что хотя шел-то он навстречу нам троим, но руки протягивал Кате:
– Катюша… Курносик!
И Катя тоже ничуть не удивилась. Она только выдохнула:
– Матвей!..
И полетела к нему, как тополиная пушинка.
Не сговариваясь, мы с Гришей взялись за руки и юркнули в переулок. Мы долго бежали, чтобы уйти подальше от Кати и Матвея, чтобы не мешать их встрече, оставить их вдвоем…
Мы напрасно так стремительно убегали от них – они и не думали гнаться за нами или хотя бы звать нас. Наверное, они даже не заметили, что нас вдруг не оказалось больше возле них.
Мы с Гришей остановились, поглядели друг на друга.
– Матвей приехал! – радостно сказал Гриша.
– Да…
А про себя я подумала: «Теперь Матвей и Катюша войдут в счастье, как в ворота радуги».
Минувшим летом, в первый раз за два года, приехала к родителям Лида Карцева. Когда она пришла ко мне, мы так обрадовались друг другу, что сперва долго молчали. Мы только смотрели друг на друга. Смотрели требовательно, придирчиво, словно проверяя по списку памяти – все те же ли у нас лица, глаза, руки… Да, все было то же, и вместе с тем все было чем-то ново! Теперь Лида была выше ростом (как, вероятно, и я), стройнее, чем прежде. Серо-голубые глаза ее смотрели как будто еще умнее, еще глубже. Но это была она, Лида! Я видела это и смеялась от радости. И она радовалась, что я прежняя. Только когда мы заговорили – обе одновременно, – нам показалось, что изменились наши голоса: стали словно ниже. Но и к этой перемене мы привыкли мгновенно.