Дорога уходит в даль… В рассветный час. Весна (сборник)
Шрифт:
Хочу пройти дальше, в следующую комнату.
– Вам, паненка, кого надо?
Не узнает он меня, что ли?
– Мне – Стэфу… – отвечаю я очень растерянно.
– Стэфании нет дома.
В ту же минуту кто-то отчаянным, дробным громом стучит изнутри в запертую дверь Стэфкиной комнаты.
– Не верь ему, Саша! – кричит голос Стэфки. – Я здесь. Он меня запер! Не велит мне идти с вами…
– Запер я ее. Да… – мрачно подтверждает Богушевич, с ожесточением кроя ножницами материю. – Я с себя жилы зачем тягну? Я с себя жилы тягну,
– Да-а-а! – всхлипывает за дверью Стэфа. – Я выдержу, а подруги мои пусть пропадают, да?
– Ну, как себе хочешь… – притворно спокойно говорит Богушевич. – А я пойду к вашему директору, все ему расскажу.
– Кого ты накажешь? Себя самого! – кричит Стэфа. – Ну, донесешь ты директору, он меня из института выгонит! И останусь я необразованная!
– Все равно пойду! – упрямо повторяет Богушевич, наклоняя голову, как бык, собирающийся бодаться. – Вот сейчас надену пальто и пойду к директору!
– Татусь! – Стэфка с силой стучит в дверь. – Если ты донесешь директору, я повешусь! Як бога кохам, повешусь! Вот здесь, в моей комнате, сниму с крюка лампу и вместо нее повешусь!
Богушевич смотрит на меня огорченными глазами.
– Она может… – шепчет он мне. – Она всякое галганство (окаянство) может… А ваш папаша, паненка, он знает, куда вы идете?
– Конечно, папа знает! – И пускает вас?
– А как же не пустить?
Минуту-другую Богушевич молчит. Потом вздыхает. Потом поворачивает ключ в замке запертой Стэфкиной двери.
Стэфка влетает в комнату такая заплаканная, что у нее не видно глаз. Она бросается на шею отцу – и оба плачут. (Они очень нежные, отец с дочкой, хотя с утра до вечера только и делают, что грызутся и наскакивают друг на друга, как кошка с собакой!)
– Но, но… То иди уже себе! – разрешает Богушевич, утирая большим клетчатым платком свои и Стэфкины слезы. – Иди, наказанье мое!
– Куда я пойду, татусю, старый ты галган (окаянец, разбойник)? Куда я пойду, ведь я два часа сидела запертая и вся распухла от слез! Видишь, татусю, Саша даже новые перчатки надела, чтоб к Горохову идти!
– Надень и ты, пожалуйста! Нет у тебя перчаток, что ли?
– Не могу я идти, когда я такое чупирадло (чучело)! Нет уж, иди ты, Саша, иди с Люсей без меня!..
К Люсе я спешу почти бегом. Столько времени потеряно у Стэфы!
В саду, около круглого стола, Люси нет. Вхожу в дом. В углу длинной облезлой кушетки сидит Люся, поджимая под себя ноги в одних чулках. Мрачная – у-у-у! Сентябрь сентябрем!
– Люська, – пугаюсь я, – ты что?
– Ничего! – отвечает она с таким видом, словно я перед ней ужас как виновата.
– Почему ты такая?
– Какая еще – такая? Какая есть, такая есть… – Брось глупости, уже без двадцати минут пять!
– А вам бы прежде
– Стэфка не может идти.
– Почему?
– По дороге расскажу, сейчас некогда. Идем!
– Да не могу я идти! – рыдает Люся.
И такое же эхо раздается из соседней комнаты. Голос Виктории Ивановны пытается запеть: «Он уехал, жених…» – и обрывается рыданием.
– Ага, теперь она плачет! – шепчет Люся. – Как я с тобой пойду, когда она мои туфли в шкаф заперла!
– И заперла! – отзывается из соседней комнаты Виктория Ивановна. – И еще запру, и всегда буду запирать! Ах, ах, «мы к Горохову пойдем! Задачу просить»! А вы своего Горохова знаете? А вдруг он полицию позовет, чтобы вас арестовали?
– Нет уж, Саша, – заявляет Люся нарочно громко, явно не для меня, а для Виктории Ивановны, – ступай уж ты одна… – И тут же шепотом: – Я босиком побегу, в одних чулках… Пропадай моя телега, все четыре колеса. Ну, простужусь! Ну, околею! Наплевать!
И Люся выпрыгивает в одних чулках через раскрытое окно прямо в сад. Мне остается только последовать за ней – уже без четверти пять.
Заворачиваем с Люськой за угол дома. И тут из другого раскрытого окна в нас летят две бомбы. Это Виктория Ивановна выбросила нам вслед Люсины туфли. Одна из них попадает Люсе прямо в голову, другая повисла, зацепившись за ветку, и раскачивается на кусте крыжовника.
– Фикторий Ифан! – кричит Люся, обуваясь. – Я фас фсю жизнь обожаль и буду обожать!
Мы бежим, но Люся вдруг останавливается.
– Фу ты, черт! Она мне одну мою туфлю выбросила, другую свою… Бестольковый Фикторий Ифан!
– Возвращайся, перемени!
– Ох, нет, дураков нет! Она меня уже не выпустит!
Нельзя описать, до чего комично выглядит Люся, култыхаясь по улице в чужой туфле!
Виктория Ивановна ростом ниже, чем Люся, ноги у нее тоже соответственно меньше, чем Люсины. Материнская туфля то соскальзывает с ноги и отлетает вперед, то Люська возит этой ногой, прижимая подошву к тротуару. Прохожие оглядываются на нас с удивлением: я в идиотски-желтых лайковых перчатках, Люся тащит ногой свою правую туфлю, как козу на веревке. Вероятно, это страшно смешно. Но нам с Люсей не до смеха: мы опаздываем к Горохову.
– Ох, чертобесие! Ох, чертобесие! – с отчаянием стонет Люся всякий раз, когда ее туфля отскакивает в сторону, как резвый жеребенок, играющий с матерью.
У Горохова мы ведем себя поначалу до невозможности глупо. Люся стоит перед ним на одной ноге. Я, конечно, забыла снять свои ненавистные перчатки и важно подала Горохову лапу в желтой лайке. Потом, спохватившись, стала стаскивать их с рук и положила на стул.
Мы стоим перед Гороховым и молчим. Понимаем, что наше поведение просто невежливо, но не можем себя заставить разомкнуть уста.