Дорога в рай (Рассказы)
Шрифт:
Всякий, кого били как следует, скажет, что по-настоящему больно становится только спустя восемь - десять секунд после удара. Сам удар - это всего лишь резкий глухой шлепок, вызывающий полное онемение (говорят, так же действует пуля). Но потом - о боже, потом!
– кажется, будто к твоим голым ягодицам прикладывают раскаленную докрасна кочергу, а ты не можешь протянуть руку и схватить ее.
Фоксли отлично знал, как выдержать паузу: он медленно преодолевал расстояние, которое в общей сложности
После четвертого удара я обычно разгибаюсь. Больше я не могу. Это лишь защитная реакция организма, предупреждающая, что больше тело вынести не может.
– Да ты струсил, - говорит Фоксли.
– Последний удар не считается. Ну-ка наклонись еще разок.
В следующий раз надо будет не забыть покрепче ухватиться за лодыжки.
Потом он смотрит, как я иду, держась за спину, не в силах ни согнуться, ни разогнуться. Надевая халат, я всякий раз пытаюсь отвернуться от него, чтобы он не видел моего лица. Я уже собрался было уйти, но тут слышу:
– Эй ты! Вернись-ка!
Я останавливаюсь в дверях и оборачиваюсь.
– Иди сюда. Ну, иди же сюда. Скажи, не забыл ли ты чего-нибудь?
Единственное, о чем я сейчас могу думать, - это то, что меня пронизывает мучительная боль.
– По-моему, ты мальчик дерзкий и невоспитанный, - говорит он голосом моего отца.
– Разве вас в школе не учат хорошим манерам?
– Спа-а-сибо, - заикаясь, говорю я.
– Спа-а-сибо зато... что ты побил меня.
И потом я поднимаюсь по темной лестнице в спальню, чувствуя себя уже гораздо лучше, потому что все кончилось, боль проходит, и вот меня обступают другие ребята и принимаются расспрашивать с каким-то грубоватым сочувствием, рожденным из собственного опыта.
– Эй, Перкинс, дай-ка посмотреть.
– Сколько он тебе всыпал?
– По-моему, раз пять. Отсюда слышно было.
– Ну, давай показывай свои раны.
Я снимаю пижаму и спокойно стою, давая возможность группе экспертов внимательно осмотреть нанесенные мне повреждения.
– Отметины-то далековато друг от друга. Похоже на Фоксли.
– А вот эти две рядом. Почти касаются друг друга. А эти-то - гляди - до чего хороши!
– А вот тут внизу он смазал.
– Он из умывального коридора разбегался?
– Ты, наверное, струсил, и он тебе еще разок всыпал, а?
– Ей-богу, Перкинс, старина Фоксли на тебе душу отвел.
– Кровь-то так и течет. Ты бы смыл ее, что ли.
Затем открывается дверь и появляется Фоксли. Все разбегаются и делают вид, будто чистят зубы или читают молитвы, а я между тем стою посреди комнаты со спущенными штанами.
– Что тут происходит?
– говорит Фоксли, бросив быстрый взгляд на творение своих рук.
– Эй ты, Перкинс! Приведи себя в порядок и ложись в постель.
Так заканчивается день.
В течение недели у меня не было ни одной свободной минуты. Стоило только Фоксли увидеть, как я беру в руки какой-нибудь роман или открываю свой альбом с марками, как он тотчас же находил мне занятие. Одним из его любимых выражений - особенно когда шел дождь - было следующее:
– Послушай-ка, Перкинс, мне кажется, букетик ирисов украсил бы мой стол, как ты думаешь?
Ирисы росли только возле Апельсиновых прудов. Чтобы туда добраться, нужно было пройти две мили по дороге, а потом свернуть в поле и преодолеть еще полмили. Я поднимаюсь со стула, надеваю плащ и соломенную шляпу, беру в руки зонтик и отправляюсь в долгий путь, который мне предстоит проделать в одиночестве. На улице всегда нужно было ходить в соломенной шляпе, но от дождя она быстро теряла форму, поэтому, чтобы сберечь ее, и нужен зонтик. С другой стороны, нельзя бродить по лесистым берегам в поисках ирисов с зонтиком над головой, поэтому, чтобы предохранить шляпу от порчи, я кладу ее на землю и раскрываю над ней зонтик, а сам иду собирать цветы. В результате я не раз простужался.
Но самым страшным днем было воскресенье. По воскресеньям я убирал комнату, и как же хорошо мне запомнилось, какой ужас меня охватывал в те утренние часы, когда после остервенелого выколачивания пыли и уборки я ждал, когда придет Фоксли и примет мою работу.
– Закончил?
– спрашивал он.
– Д-думаю, что да.
Тогда он идет к своему столу, вынимает из ящика белую перчатку, медленно натягивает ее на правую руку и при этом шевелит каждым пальцем, проверяя, хорошо ли она надета, а я стою и с дрожью смотрю, как он двигается по комнате, проводя указательным пальцем по верху развешанных по стенам картинок в рамках, по плинтусам, полкам, подоконникам, абажурам. Я не могу отвести глаз от этого пальца. Для меня это перст судьбы. Почти всегда он умудрялся отыскать какую-нибудь крохотную щелку, которую я не заметил или о которой, быть может, и не подумал вовсе. В таких случаях Фоксли медленно поворачивался, едва заметно улыбаясь этой своей не предвещавшей ничего хорошего улыбкой, и выставлял палец так, чтобы и я мог видеть грязное пятнышко на белом пальце.
– Так, - говорил он.
– Значит, ты - ленивый мальчишка. Не правда ли?
Я молчу.
– Не правда ли?
– Мне кажется, я везде вытирал.
– Так все-таки ты ленивый мальчишка или нет?
– Д-да.
– А ведь твой отец не хочет, чтобы ты рос таким. Твой отец ведь очень щепетилен на этот счет, а?