Дорога
Шрифт:
вглядывалась, ослепленная закатным солнцем, в шагающего по ее тропе гостя, а вглядевшись, опустила руку и в коротком поклоне первая нараспев поздоровалась:
– Здравствуйте.
– И, отстраняясь, чтобы дать ему войти, добавила: Заходите.
Он ответил внятно и дружелюбно, в тон ей:
– Здравствуйте. Спасибо.
– А вы кто будете, - входя за ним в горницу, спросила она, - из партии или как?
– Я - Грибанов.
– Вот не ждала-то, - беспомощно выдохнула Васёна и растерянно огляделась, как бы призывая все вокруг в свидетели своего чистосердечия.
–
– Да вы, Горлова, не беспокойтесь. Я только отдохну у вас малость от комара - и дальше.
– Так пешком и идете от самого Судакова?
– Я до Нюшина на попутной барже.
– Значит, от самого Нюшина?
– От самого... Да вы, Васёна, - он впервые назвал ее по имени, - извините, отчества не знаю...
– Васёна, да и все тут. Все так и зовут, молодые и старые. Я уж и сама отчество свое, считай, позабыла.
– Вы не хлопочите, ничего не надо. Есть я не хочу, вздремнуть бы немного...
Но Васёна уже колдовала у печи, орудуя ухватами и гремя посудой.
– А вот попотчую, чем Бог послал, тогда и сны слаже будут... Я - мигом. У меня ведь без разносолов... Вы пока располагайтесь.
Предельно скупое убранство горницы точно соответствовало облику и образу жизни хозяйки: стол, несколько скамей, тумбочка в углу и патефон под ситцевым платком на ней. А чуть повыше, в том же углу, киот, с которого черно маячило исступленное око Богоматери. Сбоку от образов, несколько выпадая из общего строгого тона, на стене кокетливо сиял полиграфической пестротой календарь с веселой госиздатовской картинкой "Праздник урожая".
– Веруете?
– кивнул он в сторону киота.
Расставляя на столе миски со снедью, она ответила коротко и сухо:
– Для порядка. Какой дом - без иконы? Тепла в таком доме нету.
Она, по-деревенски, с силой прижимая каравай к груди и опуская глаза вниз, резала хлеб, и благодаря этому Иван Васильевич в первый раз подробно рассмотрел ее.
Лицо у нее было без какой-либо внешней черты или выражения, по которым бы оно могло вспомниться в случайном разговоре. Бесцветное на первый взгляд лицо. Но чем пристальнее всматривался в него Иван Васильевич, тем явственнее проступала в нем одна раз и навсегда обдуманная мысль, одно твердое решение, и эта Васёнина внутренняя целеустремленность сообщала ей едва заметную, но характерную особенность.
Из початой бутылки Васёна налила ему и себе по полстакана, залпом выпила и подвинула к нему закуску:
– Ешьте... Таймень... У рыбаков на спирт обменяла.
– Своего-то промысла нету?
– И-и, промысел! Мне, при моем бабьем деле, один промысел: посплю да посумерничаю, посумерничаю да посплю.
– И давно здесь?
– Летошний год пришла.
– В Хамовине дела не нашлось?
Васёна отсела от стола на лавку у стены и, упершись локтями в широко, по-мужски расставленные колени, сказала себе под ноги:
– У всякого свой резон.
– И не скушно?
– Я уж отскучалась, вот-вот сорок. Мне бы, - концом передника она коснулась глаз, - дитёв вырастить, вот и все веселье.
– Сколько ж их?
– Двое.
– Она подняла лицо и улыбнулась сквозь слезы, и эта улыбка осветила тусклое лицо ее на удивление добрым и трепетным светом.
– Один в четвертом, другой седьмой кончает. Едоки
– в отца: что ни поставь... Все боялась - уедут. Отец-то ить черт-те где шастает, длинного рубля ищет. А нынче тверда: останутся... Около дороги-то всем дело найдется. Не все бурундуков гонять, тоже в люди выдут...
Дорога! Опять, в который раз, это слово, как бакен у поворота речного русла, направляло Ивана Васильевича в свой обязательный и неотвратимый для него фарватер. И он все с большей отчетливостью постигал, что, куда бы его ни заносило и чем бы ему ни хотелось забыться, оно, это слово, в конце концов настигает его и полонит, потому что все на тысячу верст вокруг определялось им, этим словом: жизнь людей, их надежды, лесотундра, рассеченная просекой, и даже, казалось, самый воздух.
Грубые, но ловкие Васёнины руки мелькали над столом, и вскоре перед Иваном Васильевичем осталась лишь недопитая бутылка со спиртом да рыба в миске, накрытая ржаным ломтем.
– Это коли среди сна опохмелиться захочете, - пояснила она и, походя взбив огромную и, наверное, единственную в ее хозяйстве подушку, стала расстилать на полу старый полушубок.
Ложитесь, а я вас повеселю перед сном грядущим. Здесь партия ваша проходила. Там у них один соколенок был. На старшего моего похож, такой же востроглазый. Только масти чернявой... "На, говорит, тебе, тетенька, за веселый ндрав". Ну чистый артист!
– Васёна подошла и сняла с патефона на тумбочке ситцевый платок и огладила обшарпанную голубую коробку довоенного образца бережно и любовно.
– "Мне, говорит, тетенька, этот музыкальный ящик во где, - она сделала характерное движение ребром ладони поперек шеи.
– Только пластинка одна-единственная... Остальные, говорит, тетенька, зверье слушает. Они, говорит, тетенька, звери, очень чуткие. Они, говорит, могут слышать и без ящика".
Вконец заигранная пластинка долго шипела и потрескивала, прежде чем сквозь этот шип и треск не прорвалась едва разборчивая скороговорка:
Сердце красавиц
Склонно к измене
И к перемене,
Как ветер мая...
И, засыпая под уже совсем почти стертую песенку герцога, Иван Васильевич почему-то вспомнил, что на обороте должна быть ария Каварадоси. Предельно отчетливо вспомнил: именно Каварадоси.
VI
Когда Иван Васильевич открыл глаза, увидел сидящего напротив за столом скуластого бородача, который в упор, не мигая, смотрел в его сторону светлыми, с пепельно-сухой искрой глазами.
– Здравствуйте, - несколько теряясь под взглядом бородача, пробормотал Иван Васильевич.
– А хозяйка...
– Здравствуй, коли не шутишь, - бесцеремонно прервал его тот.
– А куда она денется, хозяйка? По дому суетится. Ты ведь гость сурьезный, вот и мельтешит.
Бородач продолжал разглядывать его, словно редкую диковину, с обстоятельным вниманием.
– Значит, ты и есть - Грибанов?
– Вроде того.
– Чудно.
– Это почему же?
– Виду нету.