Дорогами большой войны
Шрифт:
Прямо должен вам заявить: мне это предложение не понравилось ни по форме, ни по содержанию. Такую форму я, в бытность мою секретарем сельсовета, называл «личным выпадом», а что касается содержания, то я не очень желал оказаться под Новый год заместо мишени.
Встал я, значит, и говорю: это, говорю, все правильно, но елка эта для нас малоподходящая, потому что она взросла на немецкой почве и в политическом смысле для нас не подходит. Тут все стали смеяться, а сержант Олефиренко говорит: эта елка, говорит, в данный момент произрастает на ничейной полосе и является нейтральной, и, во-вторых, говорит, еще неизвестно, кто
На этом вопрос был исчерпан. Ребята взяли у взводного разрешение и стали меня готовить к операции: белый маскхалат надели, флягу русской хлебной налили, достали у саперов ручную пилку, на спину мне катушку с трофейным проводом приспособили и говорят: «Как есть дед-мороз — весь белый и боевыми украшениями снабжен до отказа». Сержант Олефиренко перед операцией полный инструктаж мне сделал: ты, говорит, ползи напрямки, провод за собой разматывай, а там подпили елку ручной пилой, обвяжи ее покрепче проводом и дерни за провод три раза, а мы, говорит, в окоп ее в два счета притащим, провод, говорит, крепкий, выдержит. Так он сказал, а потом на прощание добавил: равняйся, говорит, на меня, я, говорит, третьего дня немецкого ефрейтора из-под самого окопа уволок.
Тут в аккурат свечерело, взял я свой карабинчик, гранату за пояс сунул, вылез из окопчика и пополз по снегу в направлении к елке. Темнота. Ползу я, катушка у меня на спине разматывается, а над головой трассирующие пули путь мне указывают, — это уже наш пулеметчик Паша Вознюк придумал, чтоб я не заблудился и к фрицам не угодил. Ну, ползу я это, ползу, снег локтями разгребаю, перестрелку слушаю, мины у меня над головой посвистывают, левее, слышу, два станковых работают. Ползу это я, время от времени к фляге прикладываюсь.
Дополз я до своего объекта, вижу, елка довольно четко передо мной обозначилась. А только гляжу я дальше и вижу, вроде кто-то навстречу ползет, ну совершенно ясно замечаю: что-то левее елки шевелится. Замер я. Так и есть, немец! Обнаружил он меня, проклятый, и тоже замер. Так мы с ним лежим один от другого на пять шагов, а на фланге у нас заветная елка чернеет.
Прямо скажу, ситуация создалась тяжелая. Стрелять нельзя: сразу же минами накроют. Кулаком — не достанешь. Ползти назад без елки — позор для отличного разведчика. Лежу я, мучаюсь и не могу решения принять. И немец лежит, никакой активности не проявляет. Так мы лежим определенное время, положение наше стабилизировалось, никаких существенных изменений не видно и вообще ничего не видно, потому что темень кругом и даже пурга начинается.
Лежу я, значит, лежу, снег меня засыпает, в середке дрожь от холода пошла, и зло меня берет, что никак не могу вспомнить немецкое название «руки вверх», чтоб, значит, своему противнику предъявить ультиматум. Запамятовал я это чертово название, хоть убей! Думал я, думал, четыре раза к фляге прикладывался, на пятом разе «вверх» вспомнил — он по-ихнему «хох» будет, — а насчет слова «руки» не могу припомнить. Ну, думаю, ладно: скажу ему «хох», а там пущай хоть руки, хоть ноги поднимает, это уже его дело.
Набрал я в голос погуще баса и говорю немцу: «Руки хох!». Сказал и жду, за гранату взялся. Ну, должен вам сказать, немец оказался вполне грамотный и ситуацию понял сразу, вижу, лезет ко мне, локтями упирается, а руки вверх подняты. Долез до меня, стал на четвереньках и стучит зубами от страха. Тут я моментально принимаю новое ответственное решение: обыскал его, оружие забрал, завязал ему руки и ноги проводом, а сам три раза провод дернул. Гляжу, наши потащили провод, аж снег за моим фрицем столбом встал.
Ну, спилил я эту самую нейтральную елочку, взвалил ее на спину и пополз к своему окопу. Пока полз, вспотел весь. Добрался до окопа и вижу: наши все окружили моего «языка», нашивки его проверяют, в личность смотрят.
Прислонил я елочку к стенке окопа, гордо поставил сбоку две винтовки и говорю сержанту Олефиренко довольно равнодушно: равняйся, говорю, на меня, мой «язык» и по чину старше, и морда у него толще, и взят похлеще, чем твой.
Елка у нас, конечно, была по всем правилам: фонарики горели, мы пели песни, хлопцы меня с медалью поздравляли, а я пил за нашу победу и за наше счастье в Новом году.
В гостях
Капитан Чекалин сам не знал, почему он решил провести свой месячный отпуск в той самой станице, где он до войны работал зоотехником и где во время оккупации погибли его жена и трое детей. Он не был в этой станице уже несколько лет, из близких ему в ней никого не осталось и его там никто не ждал. Чекалин мог бы поехать в Ставрополь, к сестре, но когда штабной писарь спросил его, до какой станции ему выписывать требование на проезд по железной дороге и какой населенный пункт проставить в отпускном билете, Чекалин подумал, посмотрел в распахнутое окно, за которым голубели в саду мартовские лужи, и назвал станицу Алексеевскую и станцию, отстоящую от нее на двенадцать километров.
После нудной четырехсуточной тряски в битком набитом вагоне Чекалин сошел на разбитой степной станции, посидел возле черного от копоти, покосившегося элеватора и, не дожидаясь попутной машины, закинул на плечо вещевой мешок и зашагал по дороге в степь.
Даже теперь Чекалин не думал о том, к кому он придет и что, собственно, будет делать в этой станице, где его, конечно, успели давно забыть. Он неторопливо шел по дороге, курил, сбивал хворостиной бурые головки сухого дурнишника и вспоминал недолгие три года, прожитые в Алексеевской.
За поворотом дороги Чекалин увидел стоящую на краю вспаханного поля сеялку-семирядку. Запряженные в сеялку рыжие, взмокшие от работы кони стояли, понуро опустив головы. На земле, очищая щепкой сошники сеялки, лежал смуглый парень в полинялой солдатской пилотке. Заметив приближавшегося Чекалина, он поднялся и вытер руки о штаны.
— Здорово, казак! — издали крикнул Чекалин.
— Доброго здоровья! — сдержанно ответил парень.
Должно быть, внутренне оценивая незнакомого человека, парень скользнул осторожно нащупывающим взглядом по высокой, сутуловатой фигуре Чекалина, посмотрел на его впалые щеки, седые виски, задержал взгляд на погонах и вздохнул. Парню на вид можно было дать лет семнадцать, но Чекалин, глядя на его мальчишеские, облупившиеся на ветру щеки, подумал, что ему не больше пятнадцати.