Дороги еврейских скитаний
Шрифт:
Постороннему глазу все молельни покажутся одинаковыми. Но это не так, и богослужение в каждой имеет свои отличия. Еврейская религия не знает сектантства, но в ней есть различные группы наподобие сект. Известна неумолимо строгая и смягченная ортодоксия; известен ряд ашкеназских и сефардских [16] молитв и несовпадений в одних и тех же молитвенных текстах.
Четкая граница пролегает между так называемыми просвещенными евреями и приверженцами каббалы, почитателями отдельных цадиков, вокруг каждого из которых собирается свита хасидов [17] . «Просвещенный» не значит неверующий. Просвещенные евреи лишь отрицают всяческий мистицизм, но их крепкая вера в чудеса, о которых сказано в Библии, ничуть не колеблется под влиянием недоверия, с каким они смотрят на чудеса, творимые современными ребе. Цадик для хасида — посредник между человеком и Богом. Просвещенные евреи в посредниках не нуждаются. Они считают греховным верить в земную власть, способную предрешать Божью волю, и адвокатствуют за себя сами. И все же мало какой еврей, даже если он не хасид, устоит против обаяния чудесных токов, излучаемых ребе, — поэтому
16
Ашкеназами называют потомков еврейского населения средневековой Германии. Этот термин обычно противопоставляется понятию «сефарды», под которым подразумеваются еврейские выходцы из Испании и Португалии.
17
Хасид (ивр. «благочестивый») — приверженец хасидизма, мистического направления в ортодоксальном иудаизме, возникшего в Восточной Европе в 1730-х годах.
Чужаку или недоброжелателю восточноевропейские евреи предстают единым — по крайней мере, с виду — фронтом. Наружу никогда не прорвется ни ярость, с какой сражаются друг против друга отдельные группы, ни злобная ожесточенность, с какой свита одного ребе нападает на свиту другого, ни презрение благочестивых евреев к сынам народа Израилева, подладившимся под нравы и внешний облик христианских соседей. Самым резким образом благочестивый еврей осудит того, кто сбрил себе бороду, — сбритая борода есть первый признак вероотступничества. Безбородый еврей теряет печать принадлежности к своему народу. Он пытается, сам того не желая, уподобиться благополучному христианину, не знающему издевательств и гонений. Впрочем, от юдофобских выходок это его не спасет. К тому же долг еврея состоит в том, чтобы ждать смягчения своей участи не от людей, а только от Бога. Любая, пусть даже чисто внешняя ассимиляция — это побег, вернее, попытка побега из печального союза гонимых; попытка сгладить противоречия, от которых все равно никуда не уйти.
Сегодня уже не осталось границ, защищающих еврея от слияния с внешним миром. Поэтому всякий еврей сам проводит свои границы. Ему жаль от них отказываться. Как ни тяжко ему приходится в настоящем, будущее сулит ему сладостное избавление. И за внешней трусостью: когда еврей не замечает мальчишку, метнувшего в него камнем, и упорно не слышит обидного выкрика, — скрывается гордость того, кто уверен, что победа будет за ним, что без Божьего соизволения с ним ничего не случится и что никакой отпор не защитит так чудесно, как Божья воля. Не он ли с радостью восходил на костер? Что ему жалкий булыжник, что ему слюна бешеной псины? Презрение восточноевропейского еврея к безбожнику в тысячу раз сильнее презрения, обращенного в его собственный адрес. Чего стоит этот богатый барин, этот исправник, этот генерал и этот наместник — чего они стоят в сравнении с одним-единственным Божьим словом, одним из тех слов, какие еврей навек заключил в свое сердце? Желая барину здравствовать, он в душе смеется над ним. Что он знает, этот барин, об истинном смысле жизни! Даже если предположить, что он мудр, его мудрость скользит по поверхности вещного мира. Пусть он смыслит в законах, строит железные дороги, изобретает диковинные штуковины, пишет книги и ходит на охоту с царями. Чего это стоит в сравнении с крохотной черточкой в Священном Писании, с глупейшим вопросом желторотого мальчика, корпящего над Талмудом?
Еврею, который так думает, глубоко безразличен любой закон, сулящий ему личную и национальную свободу. От людей все равно ничего хорошего ждать не приходится. Отвоевывать что-либо у людей равносильно греху. Этот еврей — не «национальный», как таких называют на Западе. Он Божий еврей. Он не борется за Палестину. Сиониста, который жалкими европейскими средствами хочет воздвигнуть еврейство, перестающее быть таковым, ибо уже не ждет прихода Мессии и перемены настроения Бога, которая наверняка когда-нибудь случится, — сиониста этот еврей ненавидит. И самоотверженности в его высоком безумии не меньше, чем в отваге юных первопроходцев, возрождающих Палестину, — даже если одно ведет к цели, а другое — к уничтожению. Между этой ортодоксией и сионизмом, занятым в субботу прокладкой дорог, не может быть примирения. Хасиду и ортодоксу из Восточной Европы ближе христианин, чем сионист. Ибо последний хочет в корне изменить иудаизм. Он хочет, чтобы еврейская нация стала в чем-то похожей на европейские. Тогда у евреев, наверно, появится своя страна, но исчезнут сами евреи. Сионисты не замечают, что мировой прогресс разрушает иудаизм, что все меньше верующих выдерживают напор, что тают ряды благочестивых. Они смотрят на ход событий в еврейской жизни в отрыве от хода событий в мире. Они мыслят возвышенно и неверно.
Многие ортодоксы дали себя убедить. Они уже не видят в сбритой бороде отметины отщепенца. Их дети и внуки едут рабочими в Палестину. Их дети становятся депутатами от еврейской нации. Они ко многому притерпелись, со многим смирились, но не утратили веры в приход Мессии. Они пошли на уступки.
Непримиримой и ожесточенной остается лишь большая масса хасидов, занимающих внутри еврейства весьма примечательное положение. Западным европейцам они кажутся столь же далекими и загадочными, как вошедшие у нас нынче в моду жители Гималаев. Впрочем, научному изучению они поддаются трудней, ибо, в отличие от гималайцев и прочих беззащитных объектов европейского научного рвения, хасиды благоразумно успели составить себе представление о цивилизаторском верхоглядстве Европы, и каким-нибудь киноаппаратом, подзорной трубой или аэропланом их уже не удивишь. Но и будь они столь же наивны и гостеприимны, как все другие экзотические народы, заложники нашей исследовательской неуемности, — и тогда едва ли нашелся бы европейский ученый, готовый отправиться в экспедицию в страну хасидов. Евреи живут среди нас, в самой гуще, и считаются хорошо изученными. Тем не менее при дворе хасидского цадика можно увидеть не меньше всего любопытного и занятного, чем на каком-нибудь представлении индийских факиров.
В Восточной Европе живет немало цадиков, и каждый почитается в кругу приверженцев самым великим. Звание цадика переходит испокон веку от отца к сыну. Каждый содержит двор, каждый имеет свою лейб-гвардию —
Ему верят многие. Он же, ребе, не различает между самыми и не самыми верными исполнителями писаных заповедей; не различает даже между евреем и неевреем, между человеком и животным. Пришедший к нему уверен в помощи. Ребе знает больше, чем он вправе сказать. Ребе знает, что над этим миром царит другой, с другими законами, и, возможно, он даже подозревает, что запреты и заповеди в этом мире имеют смысл, в другом же теряют значение. Для ребе самое главное — соблюдать неписаный, но тем более непреложный закон.
Они осаждают его жилище. Дом цадика обычно просторней, светлее и шире неказистых еврейских лачуг. Иные содержат при себе целый двор. Жены цадиков ходят в дорогих платьях и повелевают служанками, имеют лошадей и конюшни — и все не для удовольствия, а для представительности.
Стояла поздняя осень, когда я отправился навестить ребе. Поздняя восточная осень, еще теплая, дышащая высоким смирением, окрашенная в золото отречения. Я встал в пять часов утра. С лугов поднимался влажный холодный туман, по спинам заждавшихся лошадей пробегал озноб. Вместе со мной в крестьянской телеге сидели пять евреек. Закутанные в черные шерстяные платки, они казались старше своего возраста — житейские тяготы наложили печать на их фигуры и лица; еврейки были торговками и продавали по домам зажиточных горожан битую птицу, зарабатывая гроши. Все они везли с собой малых ребят. На кого оставить детишек в такой день, когда вся округа отправилась к ребе?
С восходом солнца мы добрались до местечка, где жил ребе, и увидели, что толпы людей успели приехать до нас. Приезжие обретались в местечке не первый день и спали вповалку в сенях, в сараях и на сеновалах; местные евреи обделывали выгодные дела и за приличные деньги устраивали чужих на ночлег. Большой постоялый двор оказался переполнен. Улица была изрыта ухабами, мостовую заменяли гнилые заборные доски, и повсюду на этих досках сидели, примостясь на корточках, люди.
По одежде: полушубку и высоким сапогам наездника — меня принимали за одного из страшных местных чиновников, который одним мановением руки может упечь тебя за решетку. Люди расступались, пропуская меня вперед и дивясь моей вежливости. Перед домом ребе стоял рыжий еврей-церемониймейстер: на него с мольбами, проклятьями, тряся денежными купюрами, наседала толпа, но он, облеченный властью, не знал пощады и с подобающей бесцеремонностью раздавал подзатыльники как умоляющим, так и бранящимся. Иногда он даже брал у кого-нибудь деньги, а потом все равно не пускал — то ли забывая, у кого взял, то ли делая вид, что забыл. Восковую бледность его лица оттеняла круглая шляпа из черного бархата. Медно-рыжая свалявшаяся борода на подбородке торчала торчком, а по щекам сползала редкими клочьями, вроде драной подкладки, и вообще росла как придется, презирая всякий порядок, предусмотренный природой для бороды. У еврея были маленькие желтые глазки, глядевшие из-под редких, едва заметных бровей, резкие широкие скулы, выдававшие примесь славянской крови, и бледные, голубоватые полоски губ. Когда он кричал, становились видны его крупные желтые зубы, а при очередном пинке из рукава выпрастывалась дюжая, поросшая рыжей щетиной ручища.
Я сделал этому человеку рукой недвусмысленный знак: мол, дело из ряду вон, нужно потолковать с глазу на глаз. Еврей быстро закрыл входную дверь и через секунду уже шагал, пробивая себе дорогу среди толпы, ко мне навстречу.
— Я приехал издалека, из чужих краев, и хочу повидать ребе. Но много денег заплатить не могу.
— У вас больной? Вы хотите молитвы за его здоровье? Или у вас дела плохи? Так напишите записку — и ребе прочтет и помолится за вас.
— Нет, мне надо с ним увидеться!