Дороги и судьбы
Шрифт:
Следующая среда почему-то почти вся из памяти выпала.
Помню лишь прогулку под дождем. Это не июльский был дождь, а скорее осенний, моросящий, упорный, на территории Дома творчества пусто, все сидят в своих комнатах... Мы прошли территорию насквозь, войдя в калитку с улицы Серафимовича и выйдя через главные ворота... И тут, у ворот, Корней Иванович сказал вдруг: «А в сущности, я очень одинок». И после паузы: «Когда-то, поселившись здесь, я думал: буду жить среди писателей, будем ходить друг к другу, читать друг другу... И ничего из этого не вышло!» Во мне проснулось пылкое желание заменить собою всех тех, кто не ходит к нему, не читает ему, сделать все, что в моих силах, чтобы он ощущал себя менее одиноким,
(Это «пылкое желание делает, быть может, честь моему сердцу, но чести уму не делает. Могла бы и тогда догадаться, что одинок он совсем не потому, что кто-то к нему не ходит, чего-то ему не читает. Ведь и ходили, и читали. Пожелай он — и вообще отбою бы не было от тех, кто жаждет с ним общения. Людей вокруг много, а вот никого ему в рост, никого из современников рядом не оставалось. Однако и не в этом дело, не только в этом. Чувство одиночества было, как я позже узнала, ему и прежде, и в молодые годы, свойственно. Таков был его характер, строй его души. Думается мне, что всякая крупная, незаурядная личность — одинока. Таким образом, помочь Корнею Ивановичу, избавить его от этого ощущения пустынности — не мог никто, а я, разумеется, ничуть не больше, чем кто-нибудь другой...)
Итак, значит, я поклялась явиться через неделю, хотя и не забыла, что в следующую среду должна ехать на три дня в Ленинград. Но в тот момент мне казалось, что визиту к Корнею Ивановичу это не помешает: уеду от него часов в восемь, «Стрела» уходит в полночь... Позже, опомнившись, все взвесив, я поняла, что сочетать в один вечер посещение Переделкина и отъезд в Питер — чрезмерно, и позвонила Корнею Ивановичу... «Как вы себя чувствуете?» — «Превосходно до той минуты, пока не понял, что вы, хотите меня обмануть...» Если бы я предвидела, какие считанные месяцы осталось ему жить, если бы знала, какие считанные часы осталось мне его видеть, я нашла бы силы и поехать к нему, и на поезд в тот вечер поспеть...
Через две недели был уже август; сырой, пасмурный, прохладный день. Корней Иванович ждал меня в своем кабинете. И опять первый вопрос: что фельетон? Переделала ли я его? Я переделала. Дело в том, что в мой прошлый приезд Корней Иванович сказал: «Вы заставляете своего начинающего экранизатора экранизировать роман «Бесы». Смеяться над этим будем только мы с вами и те немногие, кто хорошо этот роман знают. Надо взять что-то другое, широко известное. То, что в школе проходят, то, что каждый знает с детства».
Я стала читать. Корней Иванович слушал меня, сидя на своей диване. На этот раз начинающий экранизатор перекраивал для кино не «Бесы», а «Мертвые души», но первые страницы фельетона остались без изменения, их Корнею Ивановичу приходилось слушать чуть ли не в пятый раз, и мне совестно было это читать, но он сказал: «Нет, нет! Все с самого начала! Я люблю слушать много раз!» Кто еще мог сказать такое?
Я дошла до нового куска, до «Мертвых душ», на лице Корнея Ивановича радостное удивление, и вот, услыхав какие-то особенно понравившиеся ему строки, восьмидесятисемилетний Чуковский выразил удовольствие тем, что, упершись локтями в диванное сиденье, помахал в воздухе длинными своими ногами...
Мы гуляли затем. Зашли к Вере Васильевне Смирновой узнать о здоровье ее мужа И. И. Халтурина. Веру Васильевну не застали, она была в Москве, у мужа в больнице, приняла нас ее родственница. Она сообщила, что Ивану Игнатьевичу совсем плохо, конца ждут каждую минуту... Конца ждали каждую минуту, но Халтурин на месяц пережил Чуковского, такого ясного и бодрого, находившегося тем августом 1969 года в полном здравии. Никто не знает ни дня, ни часа.
Позже мы сидели с Корнеем Ивановичем на балконе, и я слушала рассказы о Блоке, о Любови Дмитриевне, об их отношениях... Любовь Дмитриевна талантливо пела хулиганские песенки, находила
Кажется, именно в этот мой приезд Корней Иванович подарил мне свою фотографию. На нижнем белом фоне ее было написано: «После того, как Н. И. читала мне свой мемуар об Ахматовой». Ниже:
Ты чужою была для меня Ильиной,
А теперь ты мне стала родной Ильиной,
Есть надписи и на обороте фотографии. Этакие, видимо, пробы пера. Наверху:
Я не знаю иной
Ильиной.
Для меня ты одна
Ильина.
И в самом низу:
«Вот таким был К. И. Ч. в 1968 году. Как давно это было!
Апрель 1988 г. Н. И.»
А в следующий мой приезд день выдался на редкость жаркий. Корней Иванович ждал меня в саду. И снова вместо приветствия: «Что с фельетоном?» Ответила, что на днях отдала фельетон В. Я. Лакшину, а сегодня утром выслушала его соображения. Экземпляром с карандашными пометками Лакшина мы и занялись с Корнеем Ивановичем, сдвинув плетеные кресла... Корней Иванович высоко ценил дарование Лакшина, восхищался его статьями, а о редакторских его талантах узнал в тот день, видимо, впервые... И загорелся, увлекся, восклицал: «Глядите! Тут он вашу мысль углубил, и как тактично! А тут вписал свою фразу, но совершенно в вашем стиле, какой молодец, какая умница!» Лишь два-три предложения Лакшина Корней Иванович отверг... Тот, например, предлагал убрать слово «сожитель», а Корней Иванович сказал: «Здесь он неправ. Канцелярские обороты и бытовые вульгаризмы фельетона — это маска. Их надо все сохранить».
Какая жаркая погода стояла в тот августовский день, будто стремясь вознаградить всех за дождливое лето! Открытые настежь окна дома, кресла в саду, весело визжавшая Марина с голыми ножками, Анечка с маленьким Митей на руках и Корней Иванович с непокрытой головой — этакий веселый седой патриарх... (Сколько жарких летних дней я видела в Переделкине около Корнея Ивановича,— могла ли я знать, что этот — последний?)
Он не хотел сегодня читать мне вслух. Не хотел идти в Дом творчества. Хотел ехать на кладбище, на могилу жены. «Быть может, вы поедете один, с шофером?» — Нет, поедем вместе».— «Я тоже, я тоже! — закричала Марина.— Я с вами! Можно, прадед?» (Как-то я спросила Корнея Ивановича: почему девочка называет его «прадед»? «Дед» — не проще ли? — «Может быть, и проще, но зачем же генерала называть полковником?»)
И вот мы втроем на кладбище, на могиле Марьи Борисовны. В следующий раз мне было суждено увидеть эту могилу через два месяца, тридцать первого октября. Шелмокрый снег, скользили ноги на глинистой размокшей земле, хоронили Корнея Ивановича.
А в тот жаркий день и представить себе было невозможно, что все так близко: и слякоть, и снег, и навечное расставание с этим человеком... Марина бегала у ограды, сама с собой щебеча, мы же сидели на скамейке, говоря о чем-то, к смерти не относящемся... Вскоре Марине это надоело, она запросилась домой, выскочила из ограды, побежала к машине, я тоже вышла, подумав, что, быть может, Корней Иванович хочет побыть здесь один. Оглянулась. Он стоял, склонившись над могилой, обеими руками опираясь о палку, лицо у него было грустно-молящее, никогда прежде я не видела этого выражения на лице Корнея Ивановича... Я всегда перед ним робела, ощущая его масштабы, и вместе со всеми постоянно забывала о его возрасте, а тут вновь увидела его старым и одиноким и даже — беззащитным, и вновь пронзила меня жалость.