Дороги и судьбы
Шрифт:
Среди читательских писем, посвященных не столько моим творениям, сколько Реформатскому, один из бывших его студентов, ныне живущий в Одессе, пишет: «Сколько же лет прошло, а Александр Александрович жив в моей памяти, будто я видел его вчера. И особенно часто вспоминается его бурный демократизм!»
Бурный демократизм... Чувство равенства с окружающими — одна из характерных черт Реформатского. Никогда не требовал для себя никаких привилегий и возмущался, если их требовала я — со мной такое случалось... Он как все. Очередь так очередь, попытки ее нарушить, сославшись на возраст, на болезнь, на хромоту,— считал унизительными. С лифтершами нашего дома, со сторожами, слесарями, гардеробщиками и гардеробщицами — говорил не менее уважительным тоном, чем с людьми, занимавшими «посты». И всегда по имени-отчеству. Не помню, чтобы он кому-нибудь сказал «здравствуйте»
Некая Клавдия Ивановна, моя сверстница, уже много лет ходит в наш дом (при жизни А. А. чаще, теперь — реже), помогая мне по хозяйству. Недавно мы с ней разговорились об А. А., и она вдруг сказала: «Сколько же раз он меня одевал!» И в памяти моей возникло то, о чем я стала уже забывать: сцены прощанья с Клавдией Ивановной. Закончив работу часам к двум-трем дня, она нас покидала, и, если в эти минуты А. А. заставал ее в передней, он подавал ей пальто. Я тут же вспомнила эти смущенно-протестующие крики, доносившиеся в мою комнату: «Да вы что, Александр Александрович! Да я сама!» — «Нет уж, извините, Клавдия Ивановна!»
В течение пяти лет, вплоть до начала 1960 года Реформатский заведовал фонетической лабораторией филологического факультета МГУ. Уйти оттуда ему пришлось «волею закона о совместительстве», как он выражался. В лабораторию посылали иностранных студентов, изучающих русский язык,— ставить произношение. Из них мне запомнились трое французов: Розлин, Люсиль и Жак. Потому, видимо, запомнились, что они и дома у нас бывали.
Однажды в присутствии Розлин (сидели на кухне, чай пили) зазвонил телефон в кабинете, подошла я, а затем позвала А. А,— звонила одна из его аспиранток. Мы с Розлин остались вдвоем, но беседа не клеилась. Розлин не столько слушала меня, сколько голос А. А. — его баритон с отличной дикцией ясно доносился на кухню. И вот Розлин уже вообще обо мне забыла, повернулась в профиль, вся устремившись к этому голосу — интересно, что так взволновало ее? «Четвертая в палате? Ну что ж, это неплохо. И ездить вам недалеко!» «Дело в том,— обратилась я к Розлин,— что этой аспирантке долго не удавалось устроить мать в больницу. Теперь, значит, ей это удалось...» «А диагноз подтвердился?» — доносилось на кухню. Розлин повернула ко мне свое молодое лицо с расширенными от удивления голубыми глазами. «Она — кто? Ваш друг?» — «Да нет, я же сказала: аспирантка. Из недавних. Я ее видела-то, кажется, всего раз...» — «Incroyable!» [ 28 ] — воскликнула Розлин на родном языке, и — перейдя на русский: «Ученица! И он с ней так! У нас это не может бывать!»
28
Невероятно! (фр.)
«Да и у нас это не так уж часто «может бывать»!» — подумала я, поняв в эту минуту, почему Розлин, хорошо владевшая русским, заговорила неправильно. Она была выбита из колеи. Изумлена и растеряна.
Это я давно привыкла к тому, что все те, кого А. А. учил когда-то и кто ожиданий его не обманул, все те, с кем он близко соприкасался по работе и кому симпатизировал,— становились чуть ли не членами семьи. Он вникал не только в их научные дела, но и в домашне-бытовые заботы, беспокоился о них, стремился им помочь...
Еще в 1950-м году я слышала от него имя Наташи Е., его студентки из Горпеда: А. А. был высокого мнения о ее лингвистических способностях. Рассказывая о ней, добавлял: «Гамлет в юбке! Вечно не уверена в себе, вечно пребывает в сомненьях! Эльсинорский характер!» После окончания аспирантуры Наташа была направлена в Уфу. В марте 1955 года А. А. писал ей туда: «Как вы устроились и влезли в трудное дело? Очень прошу срочно сообщить о себе все!» Она сообщила, и он отвечает: «Вижу: с начальством Вам не повезло. Терпите. Читайте. Думайте. Пишите. Но вот чем особо огорчен: неужели же не дает никакого удовлетворения ни
Позже Наташе удалось вернуться в Москву и поступить на работу в Институт русского языка. Жизнь ее гладкой не стала. Во всех перипетиях этой нелегкой судьбы А. А. горячо участвовал, стремясь помочь чем только мог.
Выражаясь словами Маяковского, А. А. не жалел на человека «ни одеяла, ни ласки». Случилось однажды так, что одному из его иногородних аспирантов некуда было деваться, и он полгода жил у нас. Московской прописки ему добился сам А. А.
Стоило ему полюбить кого-то из учеников своих или сотрудников, как он начинал к ним относиться как к родным, участвуя во всех их заботах — и деловых, и бытовых. «Помни: если что,— я всегда рядом, и поддержу и помогу!» — пишет он одному своему аспиранту. Они и во сне ему снились. Из ялтинских дневников: «Снился Витя, будто мы с ним едем куда-то...», «Снилась Симочка, что — служит!» («Симочка», бывшая аспирантка А. А., была в то время без работы.)
Кого же он любил?
Преданность своей профессии, честное отношение к своему делу, проявленные к нему способности и стремление делать это дело как можно лучше — вот что превыше всего ценил в людях Реформатский. Этим определялось его отношение к человеку. Все остальное — мил, добр, симпатичен — играло роль второстепенную. А занимаемый пост, влиятельность, чины и звания — вообще никакой роли не играли. Взгляд на человека с точки зрения «а чем он может пригодиться?» был А. А. органически чужд. Так называемых «нужных людей» в нашем доме не бывало никогда. Тут мы были едины. Кое в чем, однако, расходились.
Звонит по телефону молодой лингвист. На днях он будет защищать кандидатскую. К делу своему способен, дело свое знает, его работы одобрялись Реформатским. Но незадолго до телефонного звонка нам стали известны недостойные поступки этого человека. Чему А. А. старался не верить. Как же ему было трудно, как ему не хотелось верить дурному о тех, к кому он хорошо относился! Останавливал мои пылкие разглагольствования: «Перестань!» Нахохлившись, произносил угрюмо: «Я этого не знаю». А уже знал. А уже верил. Но вслух в этом признаться ему было тяжело.
И вот нам звонят. Приглашают на защиту, а затем — в ресторан. А. А. разговаривает любезно, однако шутками беседу не сдабривает, от приглашения вежливо отказывается, сославшись уж не помню на что. Кладет трубку. Я, во время разговора торчавшая рядом и делавшая знаки (дескать— ни в коем случае, дескать — откажись!), восклицаю: «Очень надеюсь, что его провалят!» В ответ слышу? «А ты — фашистка!» К этому обвинению добавлено ничего не было, но суть его была понятна. То дурное, что мы знаем о человеке, к ДЕЛУ отношения не имеет. Если ученой степени он достоин, то никакие иные соображения участвовать тут не должны. Этих взглядов Реформатский держался упорно. Я уважала их, стремилась их разделять, но удавалось мне это не всегда.
..За месяц, что мы с А. А. проводили в Ялте, я получала два, от силы три письма, а к Реформатскому письма шли почти ежедневно. Иногда по нескольку в день. «Сегодня рекорд,— записывает А. А. в своем дневнике,— сразу семь писем!» Писали ему, в основном, его ученики — и бывшие, и настоящие. А. А. находился вдали от своих молодых друзей, но отрываться от них не желал, ему требовалось быть в курсе их жизни, их дел. В его отсутствие одна молодая лингвистка защитила докторскую, ему об этом сообщают, но этого — мало! И вот он пишет С. С. Высотскому: «Дорогой Серега! Сегодня получил Вашу реляцию о 100 процентов Лиды, за что благодарю Вас. Ей уже написал приветственную грамоту с вопросами, так как в Вашей реляции мало «мяса» для умов восторженных, к коим я имею честь принадлежать. Меня же интересует, что было дальше, кто что сказал, кто что ел, кто упился и плясал, кто мирно опочил в упитии. Вообще люблю «как»! Надеюсь, что оная дева — доктор мне отпишет про все. Ничего Вы не пишете також-де о Федотовых хоромах и о моей конюшне. Что там творится? Здесь восемь моих учеников из разных вузов. Спаси бог!»