Дороги и судьбы
Шрифт:
Расплатившись с лодочником, я иду по песчаному берегу, обхожу пляж с распростертыми на нем коричневыми телами, начинаются дачные постройки, и вон впереди деревянный дом повыше других и получше, это, видимо, здесь...
Катерина Ивановна и Нина Юльевна сидели в плетеных креслах у стены дома и шили. На Нине Юльевне что-то светлое, на Катерине Ивановне пестрое, ситцевое, голова повязана косынкой. Я подошла ближе. Нина Юльевна увидела меня первая, подняла голову: "А! Здравствуйте! Катюша, к тебе!" Катерина Ивановна успела загореть. Лицо, шея, руки лакированно блестели от крема. Под ситцевым платьем уже явно обозначился живот. Она подняла на меня глаза, и я удивилась тому, как она сейчас некрасива. Я ждала улыбки, ждала, что меня спросят, почему я долго не приезжала, но ни улыбки не было, ни вопроса, взгляд недружелюбен и хмур, и я мгновенно утратила ту веселую легкость, которая не покидала меня с момента пробуждения в это солнечное утро, почувствовала себя нескладной, неуклюжей и села растерянно на какую-то скамеечку... Катерина Ивановна, хмуро со мной поздоровавшись, снова уткнулась в шитье, а Нина Юльевна завела со мной тот разговор, которым занимают малознакомых, неинтересных посетителей... Как поживает мама? Спасибо, хорошо. Да, мы недавно переехали... (Я бы и под пытками не призналась Нине Юльевне, что мы живем из милости в школе!) ...Брат? У меня нет брата. У меня сестра... Особенно скверно было оттого, что Нина Юльевна, эта равнодушная
Фантазия Нины Юльевны на вопросы истощилась, она стала шить, пауза длилась, становилась непереносимой, я уже мысленно командовала себе: "Раз, два...", готовясь на "три" отклеиться от скамейки,- и вдруг за спиной заботливый голос Бориса Юльевича: "Не жарко тебе тут, Катеринушка?" И лицо Катерины Ивановны изменилось, просияло, и - тонким, каким-то "девочкиным" голосом в ответ: "Нет, Боречка, мне хорошо!" Загорелый, в рубашке с короткими рукавами, в шортах защитного цвета, бодр, весел, спортивен был Борис Юльевич, сообщивший нам, что идет играть в волейбол. "Вот и девушку возьми с собой, что ей с нами скучать!" - тем же кротким голоском сказала Катерина Ивановна и улыбнулась ласково, не мне, Борису Юльевичу... И я поплелась с ним на площадку, где летними воскресеньями собирались члены спортивных кружков, играли в разные игры, купались, загорали... Я в своем лучшем платье странно выглядела среди людей в трусах, майках, купальных костюмах, переодеться мне было не во что, но я играла в волейбол с членами кружка "деловых людей" в компании Бориса Юльевича, играла скверно... Мяч иногда падал в реку, а затем, мокрый, в песке пачкал мое лучшее платье, мне было все равно... Я проклинала себя за то, что не смогла уйти сама, дождалась, что меня услали, или, называя вещи своими именами, прогнали. И вот играю зачем-то в мяч со стариками, постоянно мажу, бездарна, безвольна, ни на что не годна...
Совершенно не помню, долго ли я оставалась на площадке, где в тот день обедала и обедала ли вообще... Помню лишь, что в город я возвращалась под вечер, по розовой реке, с других лодок слышались веселые голоса и смех, платье мое было грязно и измято, я ощущала себя некрасивой, одинокой и лишней на этом, так сказать, жизненном пиру...
На дачу к Бринерам я больше не ездила, об оказанном мне приеме дома не обмолвилась ни словом, до осени Катерины Ивановны не видела. Кончилось лето и с ним бесплатное житье в школе, и мы переехали на Конную улицу Пристани, тоже в дом гостиничного типа, в мрачную комнату, куда солнце заглядывало лишь утром ненадолго... Слева от двери в углу находился умывальник, я спала головой к умывальнику, на сундуке, который стоял параллельно спинке буфета. На той же линии, правее и тоже задом к двери, стоял наш старый гардероб. Эти два предмета перегораживали комнату, создавая иллюзию передней, я спала, таким образом, в передней. Напротив входа - окно, слева у стены диван, где спала мать, справа от окна - ее письменный стол. Посредине стол обеденный. Рядом с ним на ночь ставилась раскладушка для сестры. Когда у нас ночевала приятельница, ее укладывали на обеденный стол. Утром мы кипятили на спиртовке чайник, днем грели на ней обед, взятый из ресторана, один из троих. Нам с сестрой этого не хватало, мы всегда были голодны, не поэтому ли я так помню волнующие запахи кофе и пирожных из кафе "Марс", мимо которого я каждый день ходила... Осень.
Лекции в Ориентальном институте. Весна, спектакль, дружба с Катериной Ивановной - все позади, все кончилось, я старалась выбросить ее из головы, я не понимала, почему меня так нехорошо встретили летом, объясняла тем, что я в чем-то виновата, что-то не так сказала, не так сделала, однако вины за собой не ощущала, сердилась на Катерину Ивановну, видеть ее больше не собиралась... Однако когда кто-то передал мне ее просьбу к ней зайти, я помчалась тут же. Катерина Ивановна изменилась, расплылась, подурнела было это за месяц-полтора до ее родов. Встретила меня радостно, спрашивала, куда я пропала, почему не появляюсь... Были у меня приготовлены какие-то горькие намеки на ту летнюю встречу, но произнести их язык не повернулся. Катерина Ивановна была так ко мне расположена, так ласкова, добра... И к тому же мне помнились ее слова когда-то, по какому-то поводу сказанные: "Что я ненавижу, так это выяснять отношения!" Катерина Ивановна делала вид, что ничего не произошло, делала вид и я. А быть может, она искренне считала, что ничего не произошло? Она говорила, что ей осточертела эта дача за Сунгари, было смертельно скучно проводить день за днем с Ниной Юльевной, и - скороговоркой: "О чем говорить, когда не о чем говорить?" Унижение Нины Юльевны меня несколько утешило: с ней, значит, не о чем говорить, а со мной есть о чем... Катерина Ивановна сказала, что боится родов. Кажется, все идет как надо, но - боится... "Впрочем, не будем об этом. Расскажите о себе!" Я рассказывала о себе, обида моя мне уже казалась мелкой и глупой, и отношения наши вошли в прежнюю дружественную колею...
Понадобилось время, чтобы я нашла объяснение той оказанной мне летом встрече... Был, видимо, момент, когда Корнакова, ожидающая ребенка, решила, по примеру Нины Юльевны, ограничить свою жизнь домашним кругом: муж, его родственники, их дети, а другого чтобы не было ничего... О Нине Юльевне Катерина Ивановна говорила так: "Мы добродушны потому, что равнодушны". Но именно с этого органически ей чуждого человека решила брать пример. Я убеждена, что тем летом Корнакова работала над ролью: любящая мужа беременная женщина, этакое бесхитростное создание, все помыслы которой сосредоточены на предстоящем событии... И вот - деревянный дом на берегу реки, в будние дни мужья уезжают на работу, беременная женщина и ее золовка, проводив их, мирно шьют, беседуя о своем, о женском... Золовка родила двоих, мальчика и девочку, вон они там кувыркаются на песке, ей, золовке, есть о чем порассказать, поделиться опытом... К вечеру приезжают усталые мужья, их радостно встречают, ужин на веранде, бабочки бьются о стекло керосиновой лампы, с реки тянет сыростью, все пьют молоко и рано ложатся спать... Катерина Ивановна уже неплохо вжилась в образ, когда на сцене (мирное шитье и неторопливая беседа о своем, о женском) появилась я. Это появление
"Талант - это наказание",- сказал мне однажды один умный человек, и я всегда вспоминаю эти слова, когда думаю о Корнаковой. Ей было дано, а она не тратила, и талант, не находящий выхода, душил ее и мучал. Она пыталась обмануть его, притвориться, что его нет, искала спасения в ребенке.
Но роды ее окончились трагически: ребенок - мальчик - родился мертвым, задушенным пуповиной. Подобные несчастья, в которых никто не виноват, случаются сравнительно редко, но такое выпало именно ей на долю - кто скажет, почему? Было это в начале зимы, в ноябре ли, в декабре - не помню, не помню и того, как, от кого я узнала о несчастье, а вот визит Бориса Юльевича к нам на Конную улицу помню хорошо...
Приехал он вечером, так поздно, что мы уже готовились ко сну и комната наша была в самом для нее невыгодном виде, с застеленными на ночь диваном и сундуком, с расставленной раскладушкой - и без того тесно, а сейчас и не пройти. И были мы все трое в халатах, по нашей бедности не слишком приглядных. И вот стук в дверь, недовольный голос матери: "Кто там еще?" и элегантный, в пальто, со шляпой в руках Борис Юльевич на пороге этого жилья, этих "недр", по выражению Достоевского... Смятение и ужас охватили нас. Впрочем, метались, запахивая халаты, лишь мы с сестрой, мать самообладания не потеряла. На мгновение изумилась, но тут же пришла в себя, встала, скомандовала: "Стул Борису Юльевичу!" - и ему, устремившемуся к ней: "Тут не пройдете, обойдите стол слева",- и вот он целует ей руку, а она его в лоб, и лицо матери грустно-растроганное, и какие-то слова о его горе, и вопросы о здоровье Катерины Ивановны, а я тем временем за спиной Бориса Юльевича принимаю из рук сестры стул, протягиваемый мне над столом... И вот Борис Юльевич сидит, не сняв пальто, шляпа на коленях, просит прощения, что явился так поздно, а мать - против него, на своем диване, она еще не вынула шпилек из густых своих темных волос, вид у нее, несмотря на халат, вполне презентабельный, чего, кажется, нельзя сказать о нас с сестрой, но мы на глаза не попадаемся, сидим рядком на моем сундуке за буфетом, в укрытии, и умираем от любопытства - зачем это он к нам приехал? А он приехал, чтобы просить мою мать отпустить меня хоть на месяц, на два жить к ним, к Бринерам. Катерина Ивановна в очень тяжелом состоянии. Никого не желает видеть, ни с кем, кроме Бориса Юльевича, не желает разговаривать. А он служит, и на днях надо будет по делам уехать, как оставить ее наедине с ее отчаяньем? В соседнем доме живут Остроумовы, Нина Юльевна готова была на время отъезда брата приходить ночевать, но Катерина Ивановна наотрез отказалась: "Все противны, никого видеть не хочу!" Мысль обо мне уже несколько дней как пришла в голову Борису Юльевичу, и сегодня он стал зондировать почву, и против меня Катерина Ивановна не возражала... Сказала: "Ну, пусть". Вечером он дал ей снотворное, дождался, чтобы она уснула, и поехал к нам.
Назавтра я перебралась к Бринерам, в их новую шестикомнатную квартиру, сделанную из двух. Налево из передней столовая, отделенная лишь занавесом от гостиной, а оттуда дверь еще в одну гостиную, маленькую, "корейскую". Направо от передней - две спальни и комната, назначенная быть детской. Там веселые обои с зайцами и медведями, белая мебель, белые шторы на балконной двери - радостная, солнечная, комната с маленькой кроваткой, в которой не было суждено спать сыну Бринеров и которую Катерина Ивановна в безумии своем чуть не каждую ночь приходила осенять крестным знамением, как если бы там был живой ребенок... Являлась она неслышно, в чем-то белом, широком, скользила, как привидение, а я, лежащая на кровати, предназначенной для няни, сжималась от страха, замирала, притворялась спящей...
***
Недели две после моего переезда к Бринерам Катерина Ивановна почти не вставала с постели, лежала, закинув руки за голову, уставясь в потолок, мало разговаривала, и вечерами мы с ней играли в какую-то примитивную карточную игру - в подкидного дурака или в шестьдесят шесть. Играла она, опершись на локоть, карты раскладывались на двуспальной кровати, на кровати же сидела и я.
Декабрь. За плотными лилово-серыми шторами ночь, в квартире мертвая тишина, слышен лишь шелест карт и наши редкие реплики, тишина эта и монотонность игры меня укачивают, да и час поздний, но я держусь... Поддерживает меня мысль о том, что бессмысленное перекидывание картами Катерину Ивановну успокаивает, вроде валерьянки для нее, этим я помогаю ей, надо терпеть... В спальне две двери - одна выходит в коридор, другая в комнату Бориса Юльевича, я сижу боком к первой двери, спиной ко второй, внезапно вижу, что Катерина Ивановна расширенными глазами уставилась поверх моей головы... Испуганно оборачиваюсь. Дверь за спиной моей настежь открыта, в соседней комнате темно. "Человек!
– медленно, едва двигая губами, произносит Катерина Ивановна, и в расширенных глазах ее ужас. Человек в кепке. Он сейчас прошел из коридора в комнату Боречки". Ее ужас передается мне, сон проходит совершенно. Заставляю себя встать, зажечь свет в соседней комнате, даже с бьющимся сердцем заглядываю под кровать, стоящую перпендикулярно к стене. Произношу громким, бодрым голосом: "Никого тут нет!" Затем иду по всей квартире, везде зажигая огни, закрытая дверь на кухню, там, при кухне, комнатка, где спят повар Лю и его жена, приятно думать, что рядом есть живые люди, в крайнем случае разбужу их, позову на помощь, но я уже догадалась, что помощи не требуется, "человек в кепке" галлюцинация, "бред больной души"... Вхожу в столовую, в гостиную, во вторую гостиную. Как страшно жить одной в такой огромной квартире... Внезапно с ностальгической тоской вспоминаю о комнате на Конной улице, где давно спят мать и сестра... Возвращаюсь к Катерине Ивановне. Она не спрашивает меня о результатах моего обследования, она хмуро говорит: "Вам сдавать".
Бывало, что мы играли в карты до трех-четырех часов утра, играли до тех пор, пока Катерина Ивановна не произносила: "У вас глаза не смотрят, идите спать!" Я шла в "детскую", укладывалась на удобную, пружинную, для няни предназначенную кровать, гасила свет, но не всегда успевала уснуть до появления Катерины Ивановны... В свете, падавшем из коридора, было видно, как она, склонившись над маленькой кроватью три раза крестила ее, затем тихо удалялась.
Харбинские дамы либо из добросердечия, либо из вежливости, а иные из любопытства стремились навестить Катерину Ивановну. На звонки открывала жена повара Лю, плохо говорившая по-русски, и бормотала: "Мадама больной. Мадама не могу". Гостья оставляла визитную карточку и уходила. Но если к этому времени я уже возвращалась из Ориентального института, то отделываться от посетителей было моей обязанностью. И тут уж дама не уходила сразу. Шепотом расспрашивала: "Скажите, моя милая, как она? Что врач говорит?" Не знаю уж, за кого меня принимали - за бедную ли родственницу, за сиделку ли... Я понятия не имела о том, что говорит врач, физически Катерина Ивановна была как будто вполне здорова, но на вопросы я все же что-то отвечала, потом, затворив за дамой дверь, шла в спальню, где на постели были уже разложены карты, и Катерина Ивановна спрашивала: "Кого черт приносил? И что им нужно!"