Дороги и судьбы
Шрифт:
Первая сцена спектакля: Реджи поет "Шумит ночной Марсель в притоне "Трех бродяг"...", а мы, студийцы, изображаем женщин и мужчин, выпивающих в притоне. Входят "в перчатках черных дама, а с нею незнакомец в цилиндре и во фраке...". Появляется апаш. Танцует с дамой танго. Кто-то кого-то закалывает. Тут наши роли были бессловесны. Вторая сцена: тот же кабак, является матрос и обнаруживает среди женщин свою родную сестру инсценировка мопассановского рассказа "В порту" (в переводе "Франсуаза")... Тут были роли со словами и без пения Реджи. Третья сцена шла в других декорациях - летний ресторан в саду, за столиками посетители. Сюда являются шарманщик и цыганка. Опять бессловесные
По-прежнему, когда уезжал Борис Юльевич, меня звали ночевать, я спала в "корейской гостиной", и во время наших долгих застолий было гораздо меньше рассказов о Москве, о друзьях, о театре... Уже не только прошлым жила Корнакова. Пытался ли кто-нибудь до нее инсценировать песни или она была тут первооткрывателем - не знаю. Но именно этим она воспламенилась с той зимы, об этом и говорила... Как сочетать пение с игрой актеров на сцене - одно не должно мешать другому, а, напротив, друг друга дополнять. Роли мимические, новый для студийцев опыт - справятся ли? Актеры, изображающие посетителей в притоне "Трех бродяг", все время должны помнить, что они - фон. Играть следовало так, чтобы не отвлекать внимание зрителей от дамы в черных перчатках, от апаша и незнакомца, а затем от матроса с Франсуазой. Кто на какую роль подойдет? Как решить мизансцены? И наконец, костюмы. Декорации. Обстановка притона. Призывалась портниха Христина Сергеевна. С ней Корнакова делилась мыслями насчет костюмов, набрасывала их карандашом. Самой дешевой материей был тогда коленкор, из него все и шили. Помню длинное розовое платье в обтяжку с расширяющейся от колен юбкой и от локтей рукавами, в котором я изображала одну из женщин в притоне... Посетительницу летнего ресторана я играла в том же платье, но тут оно было прикрыто накидкой. Черные и белые кусочки материи, нарезанные узкими недлинными лентами, были пришиты одной своей стороной - верхом - к куску коленкора, сплошь его закрывая. Шевелящиеся эти полоски издали создавали эффект богатой накидки из черно-белых перьев. Полосок была чертова уйма Христина не боялась труда. Но она сама увлекалась, сама загоралась идеями Корнаковой, а та горазда была на выдумки!
Она нашла теперь, куда тратить себя, и ныряла в прошлое лишь для того, чтобы извлечь оттуда какие-то факты, могущие нам сегодня пригодиться... Какими, например, средствами был изображен на сцене кабачок в "Потопе" Бергера? Вспоминала вслух, прерывала себя: "Боже! До чего гениальным Фрезером был Миша Чехов!"
Она с любовью говорила об А. Чебане, о Николае Баталове, о В. Готовцеве, но Чехов был ее любимейшим актером. Относилась к нему нежно и восторженно.
Говоря об искусстве актера, Корнакова утверждала: лучше "не доиграть", лучше даже впасть в бледность и вялость, это грех, но все же меньший грех, чем "переиграть". Нет ничего страшнее переигрывания - на ее языке это называлось "рвать в клочья страсть" и "грызть кулису". Только чувство юмора спасает от этого смертного греха. Актер, взявшийся играть трагедию, непременно начнет "грызть кулису", если у него не хватает юмора. Чувство смешного удерживает человека в должных границах, и тому, кто этого чувства лишен, нечего делать на сцене...
Годы спустя я вычитала, что кто-то из древних греческих философов определяет юмор как "чувство меры". Именно это имела в виду Корнакова. Только она ничего нигде не вычитывала. До всего, что требовалось в ее ремесле, доходила сама. Чутьем. "Животом".
Мы судачили о студийцах, обсуждали их характеры, способности, наружность, влюбленности... От глаз Катерины Ивановны не укрывалось ничего. Говорила: "Вчера видела, как они шли... Он держал ее под руку, но шел совершенно отдельно. Не любит. Это ясно". В таких делах Корнакова понимала все.
Сама она с этой стороной жизни покончила навсегда.
Вскоре после своих трагических родов сказала мне, кивнув на фотографию дочери и сына Бориса Юльевича: "За них меня Бог покарал!" Аду, Ннику, меня предостерегала против романов с женатыми и "детными": "Этого не надо. Будете, как я, мучаться всю жизнь".
Я уже говорила о том, как ей померещился человек в кепке. В другой раз она испугалась мухи, ползшей по скатерти... "У нее глаза страшные! Как вы не чувствуете! Не муха это!" Я могла бы спросить: "А кто же?" - но не спросила. И человека в кепке, и муху, и то, что Катерина Ивановна крестила пустую детскую кроватку, объясняла ее расстроенными после несчастных родов нервами.
Крестилась. В спальне икона с лампадкой. Но была ли она религиозной? Верила в приметы, верила в потусторонние темные силы, верила в "дурной глаз", а вот в Бога-то, в Бога верила или нет? Поминала "божье наказание", "божью кару", но на самом деле считала - проговорилась как-то, что в бедах ее повинна Марья Дмитриевна, оставленная жена Бринера: "Не прощает. Насылает на меня несчастья!"
Любовь, романы, связанные с ними волнения играли в ее жизни большую роль. С этим теперь было покончено. Или, как она говорила своей насмешливой скороговоркой: "Как угодно творцу, все приходит к концу!" Все позади. Но богатый опыт, накопленный ею в теории и практике "науки страсти нежной", остался при ней, им она делилась с нами, молодыми.
...На скатерти остывший самовар и светлый прямоугольник от китайского абажура, за шторами тьма, а который час, неизвестно, поздно, вон Нника зевнула, а мне не до сна. Катерина Ивановна, порозовевшая, помолодевшая, говорит о весенней ночи в Москве... Спектакль кончился, она, Корнакова, разгримировавшись, переодевшись, раньше других выскочила наружу, но не уходит ждет того, кто был ей мил тогда, идут люди, апрельский вечер ласков и свеж, "...и так хорошо мне было, светло, я любила всех, кто шел мимо, и посылала им счастье!". Заметив Нникин зевок: "Час который? Вы, девки небось давно спать хотите?" Усмехнувшись невесело скороговоркой: "О временах, когда я, юный и невинный, гонялся в полях за весенней бабочкой, рассказывать можно долго. Айда спать!"
Я давно уже подозревала, что жизнь, которую я веду в Харбине, какая-то ненастоящая. Когда я узнала Катерину Ивановну, это подозрение превратилось в уверенность. Рядом с нею, по сравнению с нею все меня окружавшее стало казаться еще менее настоящим... Ей было восемнадцать лет, когда Дикий впервые привел ее к себе, в какую-то комнатку, где тогда жил. Оба сели. Молчали, ощущая неловкость. Она взглянула на потолок и сказала: "Сколько мух..." Он - быстро: "Пятнадцать. Я давно их всех пересчитал".
Я перебирала в памяти мои влюбленности и романы - все ненастоящее, все чепуха. О волнующем диалоге насчет мух и мечтать невозможно. Кроме банальностей ничего не услышишь. Некоторые этого не замечают, не умеют отличить подделки от настоящего. Но я-то отличаю я знаю: подделка, эрзац.
* * *
Услыхав о том, что в Харбин едет Шаляпин, я была изумлена безмерно. Рассказы родителей, пластинки с его голосом, репродукция кустодиевского портрета в журнале "Перезвоны"... Шаляпин? Тот самый? И я увижу его, услышу? Неужели такое чудо может случиться в этом городе?