Дороги и судьбы
Шрифт:
Со Славой Владимировной Щириной (основы марксизма) дело иметь можно. Если видит, что человек поработал, знает пусть не все, но хоть что-то, пойдет навстречу, поможет, задаст наводящие вопросы. Но - строга. В надежде на чудо к ней лучше не соваться.
Александр Александрович Реформатский. Введение в языковедение. Это имя оживило моих соседок по комнате, а также гостью из комнаты напротив... Они весело переглянулись, и тут же - одна запела, а другие подхватили:
Нам зачет не страшен, братцы,
Мы сдадим его, ей-ей!
А вот Радциг, Реформатский
Эти будут пострашней!
Затем - посыпались рассказы. Реформатский - человек веселый. Шутник. Предмет его прескучный, а на лекциях - не соскучишься! Только у Бонди бывает так же интересно... Со студентами обращается дружелюбно, чуть не на равных, многие хвастались, что выпивали с ним в шашлычной на Тверском бульваре... И думали, наивные люди, что дружеские беседы с профессором за рюмкой водки или за стаканом пива - помогут, на экзамен шли, особо не волнуясь, надеясь на то, что им окажут снисхождение...
Все эти рассказы рисовали Реформатского в чрезвычайно симпатичном свете, однако утешали меня мало. Ибо, по общим отзывам, провалиться у него было проще простого, а заработать пятерку можно лишь тяжким трудом. Я-то трудилась, и все же...
"Введение в языковедение" начиналось со второго семестра, и в январе 1949 года секретарь заочного отделения З. Н. Болотова среди других программ выслала и программу этого предмета. Проглядев ее, я обомлела. Аккомодации. Ассимиляции. Эвфемизмы. Супплетивизм. Да еще какая-то фузия! В жизни своей я не сталкивалась с этими словами, что они, господи, означают? И были еще в программе какие-то чертежи, упоминания каких-то губных "м" и зубных "н" и какие-то загадочные рисунки... Ничего себе! Лишь память и прилежание требовались для одоления таких дисциплин, как история, литература, основы марксизма, даже - теория литературы. Там все было понятно. А тут! Одолею ли я? Одолею. Раз надо - одолею. В читальне казанской библиотеки я достала указанный в программе учебник А. А. Реформатского и стала одолевать. А вскоре послала отчаянно-умоляющее письмо в институт с вложением шести рублей (стоимость учебника), и Зоя Николаевна Болотова, добрейший человек, учебник мне купила и выслала...
Как жаль, что у меня не сохранилось испещренного пометками и подчеркиваниями, моими слезами и пoтом облитого, потрепанного, именно того экземпляра светло-коричневой, в 1947 году Учпедгизом изданной, тоненькой книжки! Тоненькой. Но - томов премногих тяжелей! Я очень страдала над ней, доходя до всего своим умом, но кое-что мне так и не далось, я не могла понять "варианты и вариации фонем", не могла, как ни билась, и не было среди моих казанских знакомых никого, кто мог помочь мне... Отмерзли два маленьких окошка в моей комнате, за ними замелькали прохожие с усеченными головами, стали светлеть, светлеть вечера, близился май, за ним июнь, а я все еще мучилась с этими вариациями...
Мои соседки по общежитию утешали: "Ничего. Ведь у вас будут консультации. Он сам все объяснит!" Утешали. Но и пугали. Одна из них, как-то встреченная внизу в коридоре, сказала: "А хотите взглянуть, как Реформатский принимает экзамен?" Она осторожно приоткрыла дверь, ведущую в одну из аудиторий, и жестом пригласила меня заглянуть в щель. Я заглянула. В аудитории находились двое друг против друга сидевших, друг на друга молча глядевших... Один - плечистый, с высоким, увеличенным лысиной лбом, поставив локоть на стол и зажав в кулаке рыжевато-русую бороду, глядел выжидательно и загадочно. На лице другого (молод, бледен, вихраст) выражение мольбы и муки, и при ярком из окна свете были видны капли пота, блестевшие на этом страдальчески наморщенном челе... Было впечатление, что я увидела один из кругов меня ожидавшего ада... "Второй раз сдает, деловито сообщил мой Виргилий, когда мы отошли.- И, по-моему, снова заваливается!" "По-моему, тоже!" - ответила я не своим голосом.
Меня поражало легкомыслие некоторых новых друзей моих, заочников-первокурсников. Особенно поразил меня один из них, весельчак не первой молодости, житель Калуги, приехавший оттуда на собственном мотоциклете. "А эту книжку,- сказал он, кивнув на учебник Реформатского,- я не открывал еще!" "Ты сошел с ума!" - вскричала я. "А что?
– не сдавался весельчак.- Три дня дают на подготовку. Успею!" Он не успел, конечно. И легкомыслие его было жестоко наказано...
Я же изумляла новых друзей своим прилежанием. Вечерами меня звали гулять, Москву смотреть - а я сидела за книгами. В те июньские дни отмечалось стопятидесятилетие со дня рождения Пушкина, у памятника - венки, цветы, речи, толпы, весь наш институт туда побежал, а я в опустевшем, вымершем доме в полном одиночестве сидела за книгами. В двух шагах, на Тверском бульваре, выступали известные ученые, писатели, актеры, такого я никогда не видела и, вероятно, никогда
Ни в харбинской средней школе, ни в Ориентальном институте особым прилежанием я не отличалась, "первые ученики", "зубрилы", тихони, поедавшие глазами учителей, раздражали меня. А тут я сама превратилась в зубрилу, да еще в моралистку. Читала нотации своим сокурсникам. На нашу долю выпало счастье, нас допустили в Литературный институт, нас учат бесплатно (а "очникам" и стипендии дают!), так чем мы можем ответить государству на эту заботу? Только одним: старанием, прилежанием! Проповедники-моралисты не всегда бывают искренни (говорят одно, делают другое), я же подкрепляла свои слова примером (от книг не оторвешь!), и, видимо, эта убежденность плюс особенности моей биографии позволяли сокурсникам выносить мои проповеди без раздражения. Вполне, однако, возможно, что за глаза меня называли "чудачкой" (хорошо, если не "занудой"!), но относились ко мне добродушно и нередко прибегали к моей помощи. Одному я объясняла разницу между глухими и звонкими согласными, с другим беседовала о ямбах и хореях, третьему излагала содержание романа, в обязательном чтении указанного, но этим студентом не прочитанного... Быть может, я не так бы уж спешила на помощь ближнему, если б эти занятия уводили меня от главной цели, но они не уводили, напротив. Помогая другим, я повторяла пройденное... Казалось бы: после таких трудов можно не бояться экзаменов. Но я боялась.
Хорошо ли я сдала экзамены? Я их сдала отлично. Все восемь. Что именно меня спрашивали, как все это происходило - уже не помню. В памяти застряли лишь три - те, которых я опасалась больше всего...
Экзамен по основам марксизма принимали двое: завкафедрой Леонтьев и С. В. Щирина. Отвечая на вопросы билета, я блеснула знанием трудов, указанных в программе как чтение не обязательное, а лишь дополнительное, чем порадовала экзаменаторов (они одобрительно переглядывались), говорила вдохновенно, а когда умолкла, то Слава Владимировна воскликнула, обращаясь к коллеге: "Вы подумайте, ведь она всего полтора года живет в СССР!" Счастливая и гордая, я покинула аудиторию... Сергей Иванович Радциг: хрупкость и белоснежность. Мал ростом, худощав, белейшая маленькая борода, белейшие волосы, белый костюм, и такой весь чистенький-чистенький. Я села напротив него, отдала свой билет, а Сергей Иванович взглянул на меня влажными глазами: он только что плакал. Студенту, отвечавшему до меня, был задан вопрос: "Какие переводы Пушкина из Анакреонта вам известны?" Студенту эти переводы известны не были. Молчание длилось. И вдруг Сергей Иванович воздел к небу свои маленькие руки и вскричал прерывистым голосом: "Заросла, заросла народная тропа!" Всхлипнул и высморкался... Печально, не ожидая ничего доброго, глядел он сейчас на меня невысохшими глазами. Я хорошо знала свой билет. Этого оказалось мало, чтобы совсем уж утешить Сергея Ивановича. Мне были заданы дополнительные вопросы, из которых последний помню до сегодня: "Что вы можете сказать о Петронии?" Я так много могла сказать о Петронии, что меня пришлось удерживать: "Довольно, довольно!" Счастливая и гордая...
И, наконец, "Введение в языковедение"...
Все преподаватели, которым предстояло принимать у нас экзамены, давали нам консультации. Эти предварительные знакомства с педагогами в памяти не сохранились, хотя все, кто в те годы учил нас, были специалистами своего дела и лекции их были несомненно интересны. Но в их поведении ничего необычного, а значит, запоминающегося не было. Входили, садились за кафедру, вставали, прохаживались, вновь садились, все обычно, академично, между студентами и профессором ощущалось расстояние, эдакая невидимая перегородка...
Реформатский вошел в аудиторию стремительно, под мышкой старый, туго набитый портфель (казалось, вот-вот лопнет!), потертый синий пиджак, рубашка без галстука, швырнул портфель на стол, поздоровался с нами (лицо располагающе добродушное, взгляд проницательный и не без хитрости), тут же обернулся к доске и - грозно: "А где тряпка? Да-с. Все бедность, да бедность, да беспорядки нашей жизни!" Обращаясь к студентам, сидевшим к нему ближе других: "А ну, отцы, кто из вас поживее, бегите за тряпкой!" "Отцы" рванулись бежать оба, одного удержали, другому было крикнуто вслед: "Да чтоб была влажная!" И никакой академичности, никаких перегородок, тем более что к месту, для профессора предназначенному, Реформатский и не подошел, сказал, кивнув в ту сторону: "К кафeдрам почтения нету!" Стал спрашивать, кому что непонятно в его учебнике, и тут же объяснял (на доске писал быстро, четко, сильно нажимая на мел, мел крошился), и уже мне казалось странным, что я так мучилась над "вариациями", все оказалось просто... В ответ на чей-то вопрос Реформатский заговорил об идиомах и нас включил в разговор, восклицая: "Ну кто еще даст пример?" Не лекция оживленная беседа. Не все, однако, в эту беседу включились, двое или трое студентов сидели тихо, вопросов не задавали, и, покосившись в сторону одного из этих молчальников, Реформатский сказал: "Вам, я вижу, все ясно? Что ж. Очень рад!" Интонация добродушная, а во взгляде ехидство... На следующей консультации нас уже называли кого по имени, кого по имени-отчеству, а к концу занятий довольно точно определили, кто из каких мест родом... Профессор запнулся лишь на мне, сказав: "Что-то, пожалуй, питерское, но не убежден! Надо вас еще послушать!"