Дороги, которые мы выбираем
Шрифт:
Мне показалось, что своими словами Кондаков оскорбляет и меня, что сейчас он противостоит многому из того, что было мне близко, чему я сочувствовал всей душой, всем сердцем.
— Интеллигенцию вы, Павел Семенович, оставьте! — резко сказал я. — Мой отец, если хотите, интеллигентом был. Он помощником мастера на заводе работал, не ахти какой чин. Но он всегда об учебе мечтал, рабфак окончил и всю жизнь, сколько я его помню, на курсы разные ходил. Старый уже был, а ходил. Все вечера учился. «Учеба» — это в нашей семье святое слово было…
— Да я не про то, — прервал меня Кондаков.
— Нет,
Кондаков не слушал меня. Он снова зашагал по комнате, потом остановился и произнес, точно в глубоком раздумье, тихо и как-то несвойственно ему робко:
— Знаешь, Андрей, а может быть… пройдет все это, а?
— Нет, не пройдет! — твердо сказал я. — Назад дороги нет. Только вперед.
Кондаков промолчал.
«Но почему я не говорю с ним о себе? — подумал я. — Ведь я снят с работы, опозорен. Может быть, меня будут судить… А я стою вот тут и рассуждаю, когда горит мой собственный дом!»
Но, мысленно сказав себе все это, я тут же подумал, что есть неизбежная внутренняя связь между моей судьбой и всем, что происходит вокруг. И внезапно я понял, что напрасно ищу решения своей судьбы здесь, у Кондакова. Более того: если бы Кондаков и сумел найти выход из моего положения, то он наверняка был бы неприемлем для меня.
— Слушай, Андрей, — сказал Кондаков после паузы, — ты помнишь наш разговор, когда из Москвы вернулся? Ты всё решения съезда мне разъяснял. Сказал, что в прежнее время если бы ты не по-моему сделал, то я бы тебя запросто с работы снял. А теперь, мол, не могу. Руки стали коротки, так?.. Так вот, — продолжал Кондаков, — в прежнее время я тебя не снимал. Наоборот, ты в то время до начальника строительства дорос. А теперь вот снимаю. И не могу не снять. Видишь, какая тут диалектика!..
Мысль Кондакова была, в сущности, очень проста. Он хотел доказать, убедить в том, что и для меня лично, для моей жизни, для моего будущего перемены не сулят ничего, кроме потрясений. Но что, собственно, мог я ожидать от Кондакова?
— Прощайте, Павел Семенович, — сказал я.
Кондаков удивленно посмотрел на меня. Он не понял, конечно, причины моего решения прекратить разговор. Но я чувствовал: он был рад, что я оставляю его в покое, не прошу помочь мне.
— Ну что ж, — смущенно пробормотал Кондаков и повторил: — Что ж… иди, давай…
Я ушел.
Не работать. Я не сразу понял весь страшный смысл этих двух слов. До сих пор я еще не знал, что они означают. Я ходил в школу, потом в институт. Затем — туннель. Всю жизнь, сколько я себя помню, я что-то делал. Это «что-то» и было главным в моей жизни.
Мне никогда не приходило в голову, что лишенный работы здоровый человек может жестоко страдать не только оттого, что он теряет средства к существованию, не может прокормить семью и тому подобное. Чувство ненужности, никчемности, невозможности применить к делу свои руки, свой мозг, наверное, не менее страшно.
В
Я подошел к окну. Рассвет еще не наступил. Большие желтые пятна — свет фонарей — расплывались на уже посеревшем весеннем снегу. Я видел, как люди шли на работу. Стоял сбоку, у окна, боясь, что они могут заметить меня. Выло больно и стыдно. Я видел портал туннеля и призывный свет уходящей в глубь штольни вереницы ламп. Мой туннель! Дело моей жизни! Каждый метр штольни был связан для меня с воспоминаниями. Тот путь проходил не только в горе, он шел через мое сердце.
«Почему я стою здесь, в этой комнате, — спросил я себя, — почему не спешу туда, где мой подлинный дом, моя настоящая жизнь? Приказ Кондакова? К черту приказ! Разве может бумажка что-либо изменить? Да, я виноват, произошла авария, опасно ранен человек, я заслуживаю самого жестокого наказания. Но отнять у меня туннель — значит, отнять жизнь. Разве бумажка, подписанная Кондаковым, способна решать вопросы жизни и смерти? Надо спешить на работу, уже поздно, через пять минут диспетчер начнет доклад об итогах прошедших суток…»
Так говорил я себе, зная, что путь в туннель был для меня закрыт. Мне некуда было идти. Приказ есть приказ. Я стал думать об Агафонове. Представил его себе лежащим на больничной койке и склонившихся над ним врачей. Неужели он умрет? Я вздрогнул при этой мысли. Агафонов, мой старый друг, один из тех, кого я первым встретил у горы, когда приехал сюда… Агафонов, который тогда, два года назад, сказал, что он не бросит меня в тундре; первый, кто поднял голос в мою защиту, когда я открыто выступил против Крамова…
Если бы я мог отдать всю мою кровь, жизнь за то, чтобы спасти Агафонова, — как все было бы просто!..
Но никто не просил моей крови. Никому не нужна была моя жизнь. У меня отняли только туннель. А на кой черт мне тогда жизнь?
За что я наказан? Я мог не начинать всей этой истории со штангами, она так дорого мне обошлась. Все было бы тихо и спокойно. Кое-как мы в конце концов достроили бы туннель. Никто и ни в чем не мог бы обвинить меня лично. Я мог бы спокойно ссылаться на объективные причины и вместе с другими нападать на Кондакова. Мог бы, не вникая в истинный смысл бурной деятельности Полесского, кое в чем подпевать ему, иметь в его лице если не союзника, то, во всяком случае, не противника, как сейчас… Все могло быть иначе.
Что же произошло? Где первопричина всего того, что случилось со мной?
Мне было мучительно больно размышлять об этом, но я не мог остановить поток нахлынувших мыслей. Я все время спрашивал себя: «Почему? Почему я не могу жить спокойно? Почему со мной вечно что-нибудь случается?
«Тебе всегда будет что-то грозить, Андрей». Это сказала когда-то Светлана. Неужели она была права? Но почему? Кто виноват в этом? Мой характер?»
Я попытался проанализировать всю мою линию поведения за эти два — почти два — года, все мои поступки.