Дорогостоящая публика
Шрифт:
Я поспешно раскрываю «Вог», и взгляд мой падает на фото миссис Станислав Проктор, красавицы, волосы у которой пострижены еще короче, чем у меня, зачесаны назад, прилизаны, глаза аккуратно подведены тонкой сверкающей полоской, ресницы густые, точно пышные заросли папоротника или плюща, — тяжеленные, слипшиеся, все будто в саже. Она глядит из-под своих ресниц прямо на меня. На ней костюм пилота из золотисто-серебристой ткани и такие сапоги, что прямо не знаешь что и сказать: то ли золотые, то ли серебряные, то ли из какого другого драгоценного материала. На руках серебристые сетчатые перчатки, сквозь которые просвечивают невероятно длинные, заостренные золотистые ногти. Под мышкой левой руки небрежно зажат летный шлем, — огромный, разукрашенный бусинами. Столь же небрежно расстегнута спереди на легком летном комбинезоне молния, приоткрывая будоражащий доступ в белокожие глубины между грудей. Я, восьмилетний мальчишка, глаз
Перевернув страницу, обнаруживаю очередную красавицу с распатланными волосами до плеч и в огромных темных очках. Это герцогиня Вилезийская, супруга кинорежиссера Сайласа Хоббита, и демонстрирует она сшитый ей по особому заказу для поездки в Арктику охотничий костюм из горностаевого меха. До чего хороша эта герцогиня Вилезийская! Даже высокие сапожки до колен у нее из мягкого горностаевого меха, а ее белая-пребелая кожа, казалось, не кожа вовсе, а какой-то непостижимый, мягкий, восхитительный мех! У нее под мышкой небрежно зажата винтовка с мощным оптическим устройством. Позади на стене, слегка в фокусе, торчит огромное чучело лосиной головы, на нос которой какой-то шутник нацепил очки — точь-в-точь такие, как на герцогине, — вот, стало быть, как надо покорять диких зверей!
Я поднял глаза. Сбоку в нескольких шагах от меня возникла привлекательная дама лет пятидесяти. Снимает пальто с меховым воротником и отдает гардеробщику, подходит к одному из кресел, где ее уже поджидает другой мастер, очень похожий на мистера Станевичуса. Дама солидная, яркая блондинка с перламутровыми ногтями. Но — ах! — быстрым жестом молодой парикмахер снимает у нее с головы парик: изнутри торчат шпильки, подкладка; парик подвергается тщательному причесыванию, а дама между тем сидит в кресле бледная как смерть, мгновенно сделавшаяся уродиной, уставившись на свое отражение в зеркале, — череп с зачесанными назад редкими темными волосиками. Мастер подает ей парик, дама сама заботливо и любовно причесывает его, а мастер в это время принимается причесывать ей голову, и они проделывают одинаковые движения, их руки движутся в унисон — одна пара рук причесывает парик, другая — голову клиентки.
Я листаю журнал. Он — единственное, что у меня есть, что мне дозволено. Текут минуты. Проходит час, за ним другой; медленно тянется время. Глаза у меня набрякли от лаковых брызг, от сигаретного дыма, от ароматов, от тяжелого и жаркого присутствия женских запахов, заполняющих все вокруг. Но вот появляется Нада, обновленная Нада: ее темные волосы коротко острижены, подбриты у шеи, взбиты кверху каким-то необычным манером, свисают на бледный лоб змееподобными колечками. Медуза моя! Руки и ноги у меня затекли, но ее появление встряхивает меня. Умудряюсь выбраться из кресла сам, но вид у меня такой замученный, что Нада спрашивает:
— У тебя что, опять приступ?
И самыми распрекрасными в жизни становятся для меня те мгновения, когда я могу сказать своей матери, не лукавя при этом, что никакого приступа у меня нет.
Мы подходим к автомобилю, и тут Нада в волнении замечает, что пакетики с едой — позабытые здесь на целых три часа! — теперь пропитались водянисто-жирным красным соком. Она с отвращением их выбрасывает, бросает все три пакетика в бак с надписью: «Наполняй-ка!»
…Так она всегда существовала вне меня, зримо или полузримо, так она существовала, оставаясь совершенно независимым существом. У меня было две Нады: одна — свободная женщина, часто меня бросавшая, а другая — та, что неотвязно присутствовала в моем сознании, эмбрион, порожденный мною самим, моим сумасбродным, моим расстроенным воображением. И я любил их обеих; клянусь, я обожал обеих. И потому, когда Нада сказала мне в тот день: «Это не эгоизм, свобода вовсе не эгоизм!» — я понял, что это заявляет о себе свободная, мятущаяся Нада и что удержать ее я не в силах.
— Если ты сейчас уйдешь, можешь назад не возвращаться!..
26…
В среду отец снова вылетел в Южную Америку, а когда в субботу вернулся, Нады дома уже не было. В пятницу днем, выскочив из автобуса школы Джонса Бегемота (микроавтобуса без особых опознавательных знаков), я припустил вприпрыжку по дорожке к дому, так, чтобы возможно наблюдавшая из окна Нада видела, что я снова здоров; но стоило мне распахнуть дверь в дом, как я сразу учуял в прихожей запах ее чемоданов, а ведь даже не подозревал, что мне знаком этот запах; и тут навстречу вышла с извиняющимся видом Джинджер, и она так сконфуженно, так жалостливо и горестно хлюпала носом, что мне уже ничего не надо было объяснять.
Получив от Джинджер письмо, оставленное мне
По всему телу, заполняя мозг и обволакивая мои несчастные, ноющие глаза, растекалось желание спать, погрузиться в тяжелый, вялый, иссушающий губы сон, каким засыпают утопленники, где-нибудь на дне океана чуть колышимые и переворачиваемые течением. И я канул в сон без сновидений. Джинджер скреблась, шмыгала носом под дверью и наконец постучалась ко мне, и я сказал ей хорошо поставленным голосом, точь-в-точь как говорила Нада: «Благодарю вас, все в порядке!», и тогда Джинджер удалилась, день превратился в ночь и я уснул. Я спал спокойно, проспал рассвет и проснулся только оттого, что Отец орал мне прямо в ухо что-то непонятное и жуткое по поводу какой-то шлюхи, которая в третий раз сбежала от нас.
27…
С того момента и в течение десяти дней тянулся странный идиллический антракт. Отец получал от Нады какие-то сведения, мне при этом не говорил ни слова. Мы повсюду были вместе, он и я, два жизнерадостных и бесшабашных холостяка — вместе ходили в кино, обедали в приветливых, залитых солнцем ресторанчиках, куда таких, как я, детей пускали, вместе отправлялись в центр посмотреть «живьем» турнир по спортивной борьбе, где навязчиво пахло потом и шелковыми трусами и сигаретным дымом, и все это был какой-то обман, но обман честный, призрачно честный. Допоздна мы засиживались у Отца в комнате (горько говорить, но вот уже несколько лет они жили с Надой в разных комнатах), глядя разные фильмы по телевизору, вместе с Отцом жевали часов до двух утра сухую картошку, пикули и всякую прочую ерунду, вялые, сонные, но до странности довольные общением, — как, должно быть, радуются пассажиры медленно тонущего корабля, ощущая, что судьба дарит им друзей по несчастью, — в конце концов, в их ли положении жаловаться? И мы о Отцом предпринимали странные, бессмысленные рейды на автомобиле по Фернвуд-Хайтс, и Отец, сидя за рулем с сигарой в зубах, скользил печальными «сумчатыми» глазами по заснеженным склонам холмов.
Как-то вечером, выходя из фернвудского кино, мы наткнулись на Тиу Белл, шедшую в сопровождении какой-то пожилой дамы, кажется ее тетки. Тиа шагнула к нам, схватила Отца за руку.
— Это правда, Элвуд?
С достоинством — такого достоинства я прежде в нем не замечал — Отец отнял руку и сказал, что не понимает, о чем она. Как, разве Наташа… разве она не…? Отец пояснил, что его жена отправилась в восточные штаты навестить родных; вот, собственно, и все. Глядя в широко раскрытые, полные сострадания глаза Тии, он лгал так неумело, так надрывно и так взволнованно, что у Тии наверняка это вызвало восхищение. Можно не сомневаться, что, вернувшись домой, она призвала к себе его и Надиных «друзей», чтобы воздать должное отцовской стойкости.
Отец брал меня с собой на службу. У него там был его собственный кабинет и еще полный коридор маленьких кабинетиков его «подчиненных». Была у него и собственная маленькая, умненькая, элегантненькая короткостриженная секретарша, относившаяся к нему настолько заботливей, чем Нада, что мне нестерпимо больно было на это смотреть. Да, должен вам сказать, что Отец являлся вице-президентом чего-то там. Он многократно втолковывал мне в тот день, чем именно занимается, но усвоить я так и не смог. Отец показывал продукцию своей фирмы — пучок очень тоненьких, едва видимых проводочков, которые посверкивали в свете из окна за его спиной. (Кажется, фирма называлась «Джи Кей Эс». До этого он служил в «Оу Оу Пи», а после — в «Джи Даблью Кей»). Что вы, он все еще держался большим молодцом, при том что волосы у него на одном из висков заметно поредели, но все же оставались достаточно густы на другом; хотя одно плечо, пожалуй, чересчур накренилось книзу и костюм выглядел помятым при общей жизнерадостности; хотя кончик платка, торчавший из нагрудного кармана, слегка опал; хотя один носок был ярко-голубой, а другой темно-синий; хотя зубы казались нечистыми, ибо, когда Нада нас бросила, привычные меры гигиены были приостановлены; хотя, когда он демонстрировал мне свою проволоку, его большие толстые пальцы подрагивали. Нам было и тяжело, и хорошо вместе, как бывает холостякам. Порой я ловил на себе его взгляд, как бы говоривший: «Кто этот маленький заморыш и что меня с ним связывает?» Но через мгновение он уже расплывался в улыбке повзрослевшего бойскаута и протягивал мне жвачку «Сладкий персик», которую вечно таскал при себе, раздавал девицам в конторе и всяким прочим немудреным и услужливым существам, населявшим мирок, которым он руководил.