Дорогостоящая публика
Шрифт:
28…
Еще несколько дней я пребывал в состоянии вялого транса. Затем в день своего рождения, проявив явную предусмотрительность, я задал Фарли Уэдерану вопрос: можно ли мне остаться у него переночевать, поскольку Отец непременно потянет меня в ресторан, и там на сладкое жеманная официантка непременно притащит торт с грандиозным бенгальским фейерверком, ну а мне всего этого не хочется, не хочется, и все тут. На что Фарли сказал: какой разговор! — хотя все выглядело довольно-таки странно, ведь в сущности мы с ним не были близкими приятелями. Вот мы дурачились, дурачились с другими ребятами в спальном корпусе, как вдруг меня охватило какое-то дикое, безудержное веселье, и на душе стало легко-легко; я извинился, сказав, что через минуту вернусь, ринулся по коридору, выбежал во двор, даже не потрудившись накинуть пальто.
Опьяненный внутренним покоем, беззаботной радостью, я, не будучи провожаем ничьими взглядами, несся через весь кампус, — кругом не было никого: ни удивленных наставников, совершающих свой вечерний променад, ни уже не реагировавших на чужое
Ныне я молю судьбу, чтобы она еще хоть раз подарила мне подобное ощущение неземного блаженства, это озарение безумной и непорочной невинности, наполнившее все мое существо в ту мартовскую среду в половине восьмого вечера, в одиннадцатую годовщину моего рождения и в первый день моего умирания! Я молю судьбу, всех святых, Христа и самого Всевышнего в его тоге, сверкающей зеркальной позолотой, чтоб воспламенили мою дряблую, жалкую плоть этим ярким огнем! Клянусь, мой читатель, наконец-то я возвращался к жизни после стольких дней душевного ступора. Знаешь ли ты, что такое, пребывая во сне, ощущать пробуждение или пробуждаться, еще находясь в состоянии сна? Когда ты еще не в силах стряхнуть с себя дрему, не в силах открыть глаза? Господи Боже, ничего нет страшнее на свете! Я погрузился в подобный ступор, слушая через бельевой отсек их перебранку, потом на время очнулся, но тотчас забылся вновь, когда Нада, пытаясь разгладить ладонью простыню подо мной, произносила то, что я уже ожидал услышать, и уже окончательно и с головой ушел в небытие, когда Отец, рыдая у меня на плече, говорил такое… я не стану больше повторять, что он мне говорил (надписи на стенах клозета — поэзия в сравнении с мужским откровением Отца), и вот я снова — вы поняли? — вышел тогда из этого транса, почему-то мне почудилось, что наконец я смогу найти на все ответ.
Я взлетел по ступенькам в главный корпус, но там уже было совершенно темно. Думаете, это остановило меня? Ничуть! Перемахнув через невысокую кирпичную изгородь, я помчался за угол по дорожке с указателем: ВХОД ДЛЯ ПОСТАВЩИКОВ, которая вела в запретную для нас, учащихся, зону. Дверь черного хода также была закрыта, и фонарь над ней не горел, однако я в своем жарком, полуосознаваемом возбуждении не колеблясь стукнул кулаком по оконной раме и та — о чудо! — треснув, обрушилась на меня вместе со стеклом. Я смахнул с себя все лишнее — щепки, осколки, слезы (неужто я плакал?), и полез в окно, порезав до крови ногу — но это ерунда, это пустяки!.. Проникнув внутрь, я побежал по темному коридору и даже чуть было не промахнул нужную дверь, резко затормозил, забуксовав у фарфорового фонтанчика для питья, заметался и обнаружил наконец то, что искал — «Архив», святилище, где хранилось про нас, питомцев школы Джонса Бегемота, множество тайн, которые оставались за семью печатями. Каким-то образом я все же туда проник, хотя фрамуга наверху никак не открывалась, к тому же руки ужасно скользили от непонятно откуда взявшейся крови, но вот я спрыгнул вниз и оказался внутри, победоносным движением руки зажег целое созвездие мигающих и подрагивающих флюоресцентных ламп и тогда увидел то, что искал. По всей стене тянулся шкаф для хранения документации. Меня охватила блаженная радость. Сердце так и заколотилось, будто вот-вот мне предстояло увидеть что-то невообразимое. Со всех ног, скользя и спотыкаясь, я ринулся к ящикам и заметался в поисках буквы «Э», в течение нескольких мучительных мгновений никак не мог найти ее, пока, наконец, до меня не дошло, что надо искать в самом конце. Я рванул на себя неподъемный ящик и, тяжело дыша и пыхтя, принялся перебирать картонные папки, пока не наткнулся на ту, где было выведено «Эверетт»; тут словно облака надо мной рассеялись и я просто ошалел от радости. Но лишь на мгновение. Я вытянул папку из ящика. Стал просматривать бумаги — бумажки с графиками и цифрами, по виду напоминавшие мои экзаменационные задания; вот жалостная справка о состоянии моего здоровья, написанная одним наглым шарлатаном и обошедшаяся Наде в шестьдесят долларов, вот пять рекомендательных писем от прежних моих учителей, естественно источавших мне похвалы, однако на чтение этого у меня не было времени. И наконец я нашел то, что искал. Оценка моего интеллектуального развития. Там было две бумаги: в одной значилась цифра 153, а в другой, помеченной более поздней датой, — 161. Я поочередно переводил взгляд с одной бумаги на другую, пока не осознал весь смысл увиденного.
И тогда огненное ядро вокруг меня взорвалось, и я разрыдался. Я рыдал от ярости. Чего же она тогда хотела от меня? Чего она еще ждала? Не могу я лучше! Я превзошел самого себя, а ей все еще было мало… ей было мало моих способностей… так что же я мог еще? Я порвал бумажки на мелкие кусочки. Подобрал остальное содержимое ящика с пола и тоже все изорвал в клочки. Я рванул ящик с такой силой, что он упал и ударил меня по ноге (после у меня на бедре появился громадный оранжево-черный кровоподтек, налившийся, точно спелый грейпфрут), и внезапно передо мной замелькали раздираемые, бьющиеся о стены, падающие
29…
Так закончилось для меня пребывание в школе Джонса Бегемота, а мне Густавом и его матерью, а также Спунами было передано высказывание декана Нэша, что, дескать, он всегда настороженно относился ко всем Эвереттам без исключения. Их знания эклектичны, взгляды поверхностны и носят богемный, если не сказать обывательский, характер; все они, как родители, так и чадо, эмоционально неуравновешенны. Отныне школа Джонса Бегемота никогда не уступит ничьим уговорам в ущерб своим высоким требованиям. Нет и нет! И Густав изобразил, как наш доблестный декан играет губами и двигает ноздрями, произнося эту речь, как бы желая вдохнуть свежую струю аристократического озона, без малейшей примеси блевотной вони, которая, наверное, ассоциировалась у него со мной.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1…
Еще несколько дней все тело у меня зудело, затем я стал ощущать в ушах какое-то непонятное тоненькое жужжание, но вот зуд прекратился, жужжание утихло, как будто кто-то выключил меня из сети.
Помню, как я плакал, уткнувшись в рубашку Отца и чувствуя, как его большие, ласковые руки обнимают, похлопывают меня по спине. Он меня полностью простил. Теперь у нас была новая служанка, которую звали Флоренс и которая, очевидно, не была в курсе всех наших бед. Она называла меня «мой умник», «мой умничек», и голос у нее был хоть скрипучий, но искренний. Приходили гости — собственно, не ко мне, к Отцу, ему были необходимы люди, — и я слышал, как Мейвис Гризелл, и Тиа Белл, и Чарлз Спун, и Григгсы, и Бэбэ, буквально все, приглашали Отца к себе на коктейль и предлагали, если ему понадобится уехать из города, с радостью взять к себе Ричарда (то есть меня!) на несколько дней и убеждали не переживать. В конце концов все образуется. После чего их стало не видно и не слышно.
Жизнь без Нады поражала тем, что она походила на жизнь с Надой. Обнаружилось, что она не так уж часто бывала в доме. Вот уж было приятное открытие!
— Ну и что? Подумаешь! — с угрюмой веселостью говорил Отец, когда мы с ним посреди ночи совершали налет на холодильник.
Мы жрали, как свиньи. Отец толстел, похлопывал себя по брюшку и говорил в пивной всяким случайным знакомым, как правило коммерсантам, заглядывавшим туда около пяти во время своих разъездов по городу:
— Ну вот, растет понемножку!
И похлопывал по животу, как похлопывают собаку.
С уходом Нады ушла и наша прежняя служанка Джинджер; почему, я так и не понял, и вместо нее у нас появилась уже немолодая особа с добрым лицом и жила она в комнате для прислуги, что над кухней, ну а с Джинджер постоянно возникали какие-то проблемы: вечно требовалось подвозить ее до автобусной остановки, где она, сев в автобус, устремлялась в девятимильное турне по городу через Фернвуд, Борнуэлл-Пасс, Плежер-Деллс и Оук-Вудз.
Я запомнил один любопытный момент во время нашей первой встречи с этой Флоренс. То, как она снимала свои черные бумажные перчатки, ужасно напоминало то, как Отец демонстрировал мне свою продукцию — пучок проволоки. Держа пучок в одной руке, Отец поддерживал его с противоположного конца другой, точно какую-нибудь драгоценность; вот и Флоренс, стягивая перчатки с руки и произнося что-то вроде: «Холодновато нынче для апреля, да?» — замешкалась, не успев высвободить средний палец, и он странно торчал, надставленный неснятым пальцем перчатки.
Две недели я не посещал школу. Потребовалось примерно две недели, чтобы оформить мой перевод в фернвудскую среднюю школу (которую, впрочем, я так и не закончил), и кроме того. Отец считал, что мне необходимо «отдохнуть». Вот я и слонялся по огромному дому, выглядывая в окна. Лужайка начинала зеленеть. Стоило Флоренс войти, я тут же выходил из комнаты; мне не хотелось, чтобы меня жалели. Флоренс бесконечно пылесосила, вытирала пыль, открывала краны с водой до отказа. От нее исходил какой-то наполненный состраданием запах мыла и проволочной щетки для мытья кастрюль, подобно тому, как от Нады исходил какой-то тяжелый аромат, олицетворявший душистое беспокойство. Но, по правде говоря, о Наде я не вспоминал, и я хочу, чтобы вы это знали. Я особо не задумывался над тем, что не оправдал ее надежд, что от меня, одиннадцатилетнего неудачника, она имела только одни неприятности. Я просто отдыхал, слушал, как бьется мое сердце, равнодушно прикидывал, что будет, если оно совсем остановится. Я отдыхал. И становился все худее.