Дорогой мой человек
Шрифт:
— А у вас руки-то существуют! — сказал доктор как-то одному Володе. Не ампутированы, это, знаете, существенно!
— Разумеется, существенно! — с холодной полуулыбкой ответил Володя.
Да, конечно, руки существовали, но только в далеком Стародольске, в глубинном эвакогоспитале, и то не сразу, Володя понял все и, как ему тогда казалось, до конца.
Его долго ждали — этого знаменитого профессора, одно из тех немеркнущих имен, перед которыми трудно было не робеть. Оробел и Устименко в день прилета из Москвы академика со всем его штабом, оробел так, что даже встал, опираясь
— Сядьте! — крепким, раскатистым басом приказал академик. — Я здесь не генерал, а врач.
— Я и встал перед врачом, а не перед генералом! — твердо глядя в желтые, кошачьи глаза римского патриция, произнес Устименко.
— Вы меня знаете?
— Будучи врачом, не имею права не знать ваши работы.
— А почему злитесь?
Володя молчал.
Вокруг в трепетном смятении метались госпитальные доктора и докторши, шепотом докладывали штабу академика, носили истории болезней с анализами все вместе, нужное и совершенно ненужное, но обязательное по соответствующим приказам, положениям и циркулярам. Принесли и Володины документы, он боком взглянул на них и улыбнулся: там было все, кроме того, что он хирург.
— Так чем же вы все-таки раздражены? — осведомился профессор.
— Устал, наверное…
— Теперь отдохнете.
— Надо надеяться!
Уже с нескрываемой злобой он смотрел в идеально выбритое крупное, породистое лицо знаменитого доктора. Тебе бы так отдохнуть!
— Дело в том, что я тоже хирург, — сдерживаясь, произнес Устименко. — И тот отдых, который вы мне обещаете… для меня… не слишком большое утешение.
Желтыми, кошачьими, совсем еще не старыми и цепкими глазами взглянул профессор на Володю, помолчал, кого-то резко окликнул, порылся в Володиных документах, и когда наконец принесли, видимо, затерявшуюся харламовскую депешу, таким голосом произнес «благодарю покорнейше», что Володя зябко поежился, представляя себе последующую беседу профессора с виновником потери телеграммы с флота.
То было невеселое утро, когда «римский патриций» вынес свой не подлежащий обжалованию приговор. Умный человек — он был достаточно добр, чтобы сказать правду, и достаточно мужествен, чтобы не откладывать надолго эти горестные формулировки.
— Значит, безнадежно? — спросил Володя.
— Я не собираюсь и не имею права утешать вас, — вглядываясь в Володю холодными глазами, ответил профессор, — но не могу не напомнить, что кроме нашей с вами специальности существует еще порядочно интересного на белом свете…
И, подгибая пальцы крупных, сильных рук — то левой, то правой, — он начал перечислять:
— Невропатология, а? Микробиология? Патологическая анатомия, как? Кстати, я знаю нейрохирурга, с которым приключилась история вроде вашей, но он натренировал себя так, что левой рукой делает спинномозговую пункцию, а именно с левой у вас все обстоит сравнительно благополучно. Дальше — рентгенология, недурная и многообещающая деятельность, требующая талантливых людей…
Устименко почти не слушал, смотрел в сторону.
— Я, конечно, разделяю, коллега, ваше состояние, но не могу не рассказать вам к случаю один эпизод, — продолжал «римский патриций», может быть, вы обратите на него внимание. Известнейший наш хирург, мой старый знакомый и, можно сказать, приятель, потерял незадолго до войны зрение… Рейнберг — вот как звать этого человека. Так вот, представьте-ка себе, человечина этот с началом войны почел своим нравственным долгом присутствовать на всех операциях, производимых в бывшей своей клинике, и, не имея возможности оперировать, своим драгоценным опытом и талантом очень много принес самой насущной пользы, только лишь советуя в затруднительных случаях. Так и по сей день просиживает многие часы мой старый товарищ в операционной, и его докторам за ним — за слепым — как за каменной стеной, понимаете ли?
— Все это, разумеется, очень трогательно, — глядя в глаза академику, сурово и жестко ответил Устименко, — и все это, конечно, должно поддержать мой дух. Но боли, товарищ генерал, невыносимые боли, их-то тоже нельзя не учитывать! Неврома, раньше я о ней только читал, а теперь знаю ее по себе. Как сказано в басне — ты все пела, так поди же попляши…
— Что же вам, собственно, тогда угодно? — спросил академик и, вынув из портсигара толстую папиросу, постучал ее мундштуком по золотой монограмме. — Чем я могу быть вам полезен?
— Мне нужно ампутировать правую кисть.
Академик сильно затянулся, разогнал дым белой ладонью и ответил не торопясь:
— Хорошо, мы тут обдумаем весь вопрос в целом. Обдумаем, посоветуемся, еще с вами побеседуем не раз…
А однажды вечером ему принесли телеграмму:
«Встречайте обязательно пятницу одиннадцатого московский пассажирский самолет».
«Вера? — неприязненно и беспокойно подумал он. — Но тогда почему встречайте, а не встречай?»
В пятницу одиннадцатого по приказанию самого начальника госпиталя ему помогли одеться и проводили в старенькую «эмку», в которой разъезжало госпитальное начальство по Стародольску.
«Встречайте, — думал Володя. — Что за черт?»
Самолет был старенький, обшарпанный, но пилот посадил его с шиком, словно это было последнее достижение авиационной техники. И трап на тихом стародольском аэродроме тоже подволокли к машине с элегантной быстротой, словно на Внуковском аэродроме.
Дверца открылась, на трап шагнул генерал. И тут же Володя понял, что это не генерал, а Ашхен Ованесовна Оганян — собственной персоной, в парадном кителе, при всех своих орденах и медалях, в погонах, сияющих серебром, в фуражке, чертом насаженной на голову, на седые кудри, да и не на кудри даже, а на некие загогулины, колеблемые осенним ветром…
Кроме плаща и старой полевой сумки, у нее ничего не было с собой, и солдату-шоферу она велела ехать прямо в «коммерческий ресторан», но в хороший, в самый лучший, как в Москве. Только потом старуха обернулась к Володе, усатая верхняя губа ее приподнялась, обнажив крепкие еще, молодые зубы, и Ашхен спросила:
— Бьюсь об заклад, что вы подумали обо мне, Володечка, когда я прилетела, вот такими словами: баба-Яга примчалась на помеле. Так?
— Нет, — сказал Устименко, — но я подумал, что вы генерал.