Дорожное происшествие
Шрифт:
А путь заместителя предколхоза Андрея Петровича лежал, как и у всех его здоровых сверстников, через войну, изранившую его тело и наградившую за то орденами и медалями. Уже недалеко от победы, зимой сорок пятого года, прямой солдатский путь дал злой зигзаг. Приказано было драться до последнего патрона окруженному стрелковому взводу, так и дрались, а у противника патроны еще оставались, и попали в плен несколько уцелевших подраненных бойцов, в том числе и Андрей Петрович. После, вспоминая об этом бое, Андрей Петрович считал, что приказ следовало дать другой: последний патрон оставить дли себя, тогда все вышло бы правильно. В лагере его кое-как подлечили и отдали хозяину на ферму, где он проработал до разгрома гитлеровской Германии, недолго — месяца дна. Хозяин относился к нему ни хорошо, ни плохо, кормил худо, но с голоду сдохнуть не дал, немцы и сами тогда едва перебивались. Освободили его из немецкой неволи — и в наш проверочный лагерь: надо было выяснить, не завербован ли он гитлеровской разведкой для причинения всякого ущерба своей Родине. Андрей Петрович понимал такую
Вернулся он домой много позже уцелевших земляков, и не гремели оркестры в его честь, не произносились приветственные речи и не сдвигались пиршественные столы. Только рыдала и щупала руками его голову и плечи постаревшая жена, будто не веря, что это действительно он, и угрюмо пялился из-под крепкой — отцовой — лобной кости плечистый незнакомый подросток — его сын. Андрей Петрович понимал его и огорчался: у всех отцы пришли героями, в орденах и медалях, с сундучками, полными гостинцев, в почетной солдатской одежде, а Пашкин батька притащился в засаленном ватнике, сношенных обутках, и не простил отцу разочарования и стыда самолюбивый Пашка. Отслужив действительную, он женился и сразу отделился от родителей. Заглядывал к ним редко, но к себе на праздники приглашал.
Работал Андрей Петрович в полеводческой бригаде рядовым колхозником, палочек в тетрадку, наверное, больше всех записывал: для памяти и порядка, потому что не полагалось за них никакой выгоды, а кормился с женой от огорода, козы и кур. А потом пришла пора, когда палочки стали оплачиваться грубыми кормами, картошкой, а там и зерном и даже деньгами. Зажили хорошо. Хотели его на прежнюю должность выдвинуть — зампреда, но жена вдруг сказала: не надо, и он, малость удивленный, отказался. Потом Пашка завел разговор, чтобы он на восстановление наград подал, и опять Марья Тихоновна сказала: не надо, и он послушался. Наверное, она считала его настолько виноватым, что отказывала ему в праве на какое либо возвышение. Он недолго так думал, поняв, что причина в прямо противоположном. Любящая женщина не простила другим его беды и обиды и не хотела для него запоздалых милостей. Андрею Петровичу открылось, что в душе своей жены он был и остался самым первым героем. Любил он ее смертно, иначе не скажешь. И чем старше и некрасивей она становилась, тем огромней любил. Поседевшая, сырая, с распухшими ногами, дряблой темной кожей, она оставалась ему желанна, что стыдило, даже мучило, но в тайне души восхищало бедную Марью Тихоновну, страдавшую, что она ухудшается телесно, в то время как перенесший всяческие страсти Андрей Петрович на диво застыл в прочном образе полного жизненных соков человека. Он резко и сразу сдал после ее кончины, как будто из него выдернули стержень. Он, правда, держался на людях, но лишь усилием воли, не стало в нем внутреннего скрепа, и все, из чего он состоял, томительно заныло, заболело.
Но умереть Андрею Петровичу не хотелось, потому что он хотел думать о Марье Тихоновне, вспоминать ее, когда она была босоногой девчонкой с веснушчатым седлом на широком переносье и косеньким резцом — об лед зуб повредила, катаясь на санках; когда стала высокой, худощавой девушкой со строгим светлым лицом, коронкой заложенными косами и редкой радостной корзубенькой улыбкой; когда вымахала в крупную женщину с тяжелой грудью, крепким станом, широкими бедрами, и старый, разменявший восьмой десяток человек чувствовал молодое волнение; память скользила дальше: к их долгой разлуке и его мыслям о ней, попыткам представить, что она делает, говорит, как ходит по избе и по улице, укладывается спать; потом замирала на его возвращении домой после войны, плена и проверки и текла дальше, когда он надышаться не мог близостью этой единственной за всю его жизнь женщины и не заметил, как она стала старухой с тяжелыми носами и всегда слезящимся глазом:, словно полились и расслаблении отпущенного болью сердца все зажатые внутри слезы, — для него она навсегда оставалась в своей первой прелести.
Ставя самовар, завтракая, готовя обед, прибирая в горнице, занимаясь хозяйством, он все время находился в общении с Марьей Тихоновной, чаще молчаливом, слишком хорошо они друг друга понимали, чтобы им нужно было тратить слова, но и разговоры тоже между ними случались, больше о том, что произошло уже после ухода Марьи Тихоновны и о чем она не могла без него знать. Он не жаловался ей на свои хворости и тоску, а рассказывал о простой текущей жизни: кого из ее старых подруг повстречал на улице или в магазине, о домашней скотине, о какой-нибудь птице, залетевшей в огород, иногда что-нибудь из газет, только не о войнах и политике — это Марья Тихоновна ненавидела и презирала всем своим честным сердцем, а о том, что какой-то чудак съел на спор сто десять мясных пирогов или выпил сто шестьдесят кружек пива, а другой неделю на голове простоял, а еще один с ядовитыми змеями полгода в одной клетке просидел. Марья Тихоновна любила в людях всякую чудину, если то не шло в ущерб и муку другим, а самим собой пусть человек распоряжается, как хочет. Ведь если всерьез, у человека нет ни над чем власти, кроме него самого, да и эта власть сильно ограничена. Мы все делаем по чужой воле: и вниз головой стоим, и со змеями живем, вот только на мясные пироги нас не принуждают, так пусть же мудрит над собой, сердешный, коли есть к тому возможности и охота.
В последнее время появилась у Андрея Петровича новая тема для разговора с женой, хотя он тут ничего прямо не говорил, ибо сам еще не разобрался, что к чему, а бросал намеки или сообщал голые факты, без умозаключений. А похоже становилось, что жизнь не только на худое и жестокое
А ныне как подменили Пашку. Речь отрывистая, вздорная осталась, повадка быстрая, небрежная, вроде бы пренебрежительная — тоже при нем, но появилось и новое, прежде всего интерес к отцовой жизни. Будто между прочим стал спрашивать: «А ты под Сталинградом был?» «И Днепр форсировал?» «Здорово вам тогда дали?..» Другой раз: «Значит, ты всю Польшу прошел?» «А на своей земле немец крепко дрался?» Отвечал Андрей Петрович всегда односложно и без охоты, а однажды сказал: «Что ты, сынок, все равно как меня пытаешь? Успокойся наконец. Был я солдат как солдат, не лучше и не хуже других. Потом не повезло мне сильно, такая уж доля. А в конце так повезло — домой вернулся, многие до этого не дожили. Гордиться мне особо нечем, но и стыдиться нечего». — «Я не к тому, — буркнул Пашка. — Недодано тебе за войну. Терпеть не люблю несправедливость». — «Додано, сынок, всем, кто воевал, сполна додано нашей победой. Прочее все — пена».
Перестал расспрашивать его о прошлом Пашка, но стал интересоваться его нынешним существованием. Продукты подкидывал, приемник хороший приволок, потом вознамерился купить ему мотороллер. Андрей Петрович наотрез отказался, не привык подарки получать, да и не нравилось ему все время на моторе ездить. Нравилось педали крутить и только по усталости включать чужую силу. Тогда сын привез из Москвы новенький, весь в желтом жирном солидоле мопед. И по своей нетерпячести стал сразу орать, предупреждая отказ. И чтобы не обижать сына, Андрей Петрович с благодарностью принял дорогую игрушку. Покойная Марья Тихоновна утверждала, что всем хорошим, что в нем есть: трудолюбием, ручной хваткой, прямотой, честностью, пошел Пашка в отца, а всем дурным: вспыльчивостью, лишним самолюбием, «закидонами», в покойного деда, ее отца — выпивоху и рукосуя, которого Марья Тихоновна не больно уважала, хотя и жалела, пока жив был.
А Пашка как завелся, так уж не мог остановиться. Зачем-то повез Андрея Петровича на председателевой «Волге» в городскую больницу, где его осматривали разные врачи, просвечивали и фотографировали в полной темноте, включали в электрическую сеть посредством многих проводов, заставляли читать мелкие буквочки в отдалении — и в результате прописали очки с более сильными стеклами. И еще оказалось, что он плохо слышит. Он-то считал, что вполне достаточно, хотя левое ухо вышло из строя еще во время войны, контузия убила какой-то нерв. Ему выдали слуховую кнопку, от которой окружающий мир стал ужасно громким, назойливым, одуряющим ненужными сигналами: гудками, грохотом, лязгом, треском, ревом — чудовищная звуковая мешанина взамен прежней блаженной тишины, наполненной нежным шорохом в ушной перепонке или шепотом Марьи Тихоновны. В разговоре же он слышал собеседника, подставляя ему живое ухо, а также хорошо улавливал по губам, что ему говорит. Поэтому кнопку он, вернувшись домой, спрятал подальше, а очки надевал, когда требовалось рассмотреть что-то мелкое: козявок в пшене или печатные буквы на каком-нибудь продуктовом пакете. Никаких лишних хворостей, кроме положенных по возрасту, у Андрея Петровича не обнаружили, но лекарства, купленные сыном в аптеке по рецептам врачей, он принимал из уважения к сыновней заботе все разом, жменей, по утрам перед чаем.
Но сыну и этого всего оказалось мало, стал нажимать на отца, чтобы тот переехал к нему. Ему, мол, создадут настоящий уход. По тут Андрей Петрович был непреклонен: из своего старого дома у него будет только один путь — на погост, под бок к Марье Тихоновне. Он не верил в бессмертие души и твердо знал, что за смертью ничего не будет: ни встреч, ни искупления, ни воздаяния. Все здесь. И человек длится после ухода лишь памятью любящих. А память эта может быть такой сильной, что человек как бы и не умирал. Поэтому он и хотел еще жить, чтобы длилась Марья Тихоновна, она ведь жила в нем каждый день, каждый час и во сне продолжалась, и он, изнемогая от одиночества, все-таки хотел продолжать жить, как жил до сих пор, чтобы ничто не отвлекало его от этой непрерывной памяти. А в доме сына так не будет, не может быть, потому что волей-неволей станет он отвлекаться на внешнее существование посреди большой семьи. К тому же старый дом его был весь пропитан покойной, здесь она жила, любила, рожала сына, ждала мужа, бедовала, радовалась, пела песни, гуляла в праздники, все, что тут есть, знало прикосновение ее рук, нет даже самой малой вещицы без ее отметины; все бессловесные насельники: печь, чугунки, стол, стулья, лавки, табуреты, комод, фикусы, горшочки с геранью на подоконниках — отвечали своим непонятным человеку взором на взгляд слабеющих глаз Марьи Тихоновны, и ей куковала время пестрая, выскакивающая из деревянного домика кукушка, которую Андрей Петрович не слышал своим контуженым слухом, но раз услыхал через усилительную кнопку и поразился ее пронзительному голосу.